Царевич Димитрий
Шрифт:
Пирушка и в самом деле скоро окончилась. Опять кланялись, целовались, поминали родителей, усаживались в сани или в сёдла верховых лошадей и, наконец разъехались, разошлись на ночлег по горницам и тёплым сеням. Хозяин освободился и с зажжённым трёхсвечником в руках явился в ту комнату, где оставил брата, тщательно закрыв двери не только здесь, но и в соседних помещениях.
– Ух! – сказал он, ставя подсвечник на парчовую скатерть и садясь на мягкий табурет. – Умаялся, да и в голове шумит. Можа, завтра вечор покалякаем, посля трапезы, али утрева?
– Не! И не мысли, Фёдор! Дело тяжкое, и
– Ну, сказывай.
– Зришь ли, брате? Держать его на моём дворе боле не можно, да и на твоём также. Глядят во все очи, со всех сторон, примечают; на людишек надёжи нету, и нужно искать ему пристанища на стороне.
– Да ведь опричь нас душа единая не ведает, чей сын у нас. Аль сам он догадки подаёт?
– Есть и тако. Хоть и понятлив, да мал ещё, не в смышлении. В субботу, с горы катаясь, поругался с ребятами и крикнул им: «А ведаете ли, на кого глотку дерёте и кулачьё подымаете?» – да, одначе, подержался, дале не сказал, ну а всё же неладно: уши слухают, не забывают. Намедни же баба некая на улке спросила его про отца с матерью.
– Ну, и каково отвечал?
– Сказывал себя сыном Богдана Отрепьева, галицкого дворянина, сиротства ради живущим в дому моём – по дружбе моей с покойным отцом его. Научен он крепко, да ежели схватят, так допытаются. Однако без провожатых ныне никуда его не пущаю.
– Ведома ли кому наша тайна?
– Подьячему нашему, Прошке Беспалому, и боле никому.
– Так что же сотворить мыслишь, Иван Никитич?
– Ума не приложу, брате. Но боюся шибко! Можа, ты его с собою во Псков возьмёшь? Али дозволишь отказаться от него навовсе?
– Отказаться не можем, того и не думай, друже. Вспомни, скольких трудов нам стоило достать сего отрока! Тут знатная статья наша: коли сумеем в своё время клич кликнуть – конец Годунову. Берегчи надо Юрия, сколь сил хватает. С собою же увезти его тоже не могу: во Пскове ещё хуже будет, чем на Москве, и спрятать негде – живу что на площади торгую: весь город видит. Вот задача!.. – развёл он руками и в раздумьи заходил по горнице. – В монастырь его!.. Боле ничего измыслить не натужусь. В Симонов, к Геласию – наш владыко.
– Послушником?
– Нет, монахом. Постричь скоро и клобук надеть – вернее будет.
– Тяжеленько ему придется, да и не миновать открыть Геласию, кто он таков.
– Открывать всё до конца нужды не вижу, но коли надо будет, откроем – ему можно.
– Велика тягота! Да неужто иначе не можем сохранити?
– И сам скорблю, не хочу сего, да нет исхода, не вижу верности нигде.
Они долго говорили ещё о том, куда спрятать своего воспитанника – четырнадцатилетнего мальчика Юрия Отрепьева, придавая огромное значение его существованию и воспитанию.
Исчерпав все возможные варианты помещения юноши в домах других братьев Романовых и отвергнув мысль об обращении к иным боярам по ненадёжности, они остановились на монастырских стенах. Но тут требовалось согласие его самого, и Фёдор Никитич приказал позвать отрока.
Вошел хорошо одетый молодой человек, ростом выше своих лет, с несложившимся ещё лицом, небольшими умными глазами и упрямой, несколько
горделивой посадкой головы. Когда все двери были снова наглухо затворены и проверены, оба брата встали и, земно поклонившись вошедшему, посадили его в кресло и поцеловали руку.– Царевич! – сказал Фёдор. – Мы здесь беседу тайную держали о твоём здравии и благоденствии. Времена ныне лихие, а дале и ещё хуже будет. Враг твой и наш Годунов Бориска рыщет повсюду и всяко слово слушает: чуть невпопад сказано – тот же день ему доносят. Опасность велия! Да хранит тебя Пречистая! На дворах наших нет крепости, и живота тут не сберегчи, надо уходить. Да не нашли мы иного места для тебя, государь наш, како в монастырь Симонов, к архимандриту Геласию. Ты его ведаешь – старче смиренный, и тебя полюбит. Но нужно восприяти чин ангельский.
– Постричься? – быстро спросил Юрий, бледнея.
– Не пужайся, Дмитрей Иванович: постричься не на веки вечные. Клобук не прирастёт ко главе твоей, и в своё время его снимешь – Бог простит, и патриарх святейший от клятвы разрешит. А с кафтанами шёлковыми, забавами детскими надо расстаться, государь, и жить в тишине чернецкой, к службам Божьим радеть и книги святые читать.
– Доколе же?
– Господь ведает! Брат твой, государь Фёдор Иванович, – сохрани его Господь – здравием слаб, на ладан дышит и может скоро преставиться – вчера мне сказывал о сём лекарь его немецкий, да и Годунов то ж думает. По кончине же его царской престол ты наследуешь, и мы тебя объявим всему народу Не печалься, батюшка, – верные твои слуги стоят вокруг тебя и не выдадут!
– Не хочу яз в монахи! Не жалеете вы меня, бояре, хоть и величаете царевичем своим.
– О государь! Сердце ноет и тоскует от скорби сей! Много думали мы о тебе, како сохранить тебя, да нету силы блюсти по дворам нашим – розыщет проклятый!
Чужим же людям отдать – заверное погубить. И вот страха ради смертного, по злой нужде, под рясою скрываться наш царевич будет. Иного не промыслишь, и да сохранит тебя царица небесная! А мы, твои рабы, всегда с тобою. Решайся, государь!
– Горько сие, не люблю чернецов.
– Пойми ты, что тут тебя любой пьянчуга зарезать может, а коли живого уведут – натерпишься страстей ужасных! У Геласия же никто не будет ведать о тебе, имя твоё переменится, и покуда распознают – в сохранности пребудешь. Не о себе печёмся, царевич, а токмо о твоём благополучии.
– О, сколь тяжко, лихо! – простонал мальчик и задумался со слезами на глазах; потом, махнув рукою, произнес тихо: – Ну что ж! Ничего не поделаешь… Да будет воля Божия!.. Видно, чему быть, тому не миновать. Боле не перечу! Когда же идти туда? С тобой поедем, Иван Никитич?
– Нет, государь, – возразил Фёдор, – с ним не можно, приметно то. Ехать тебе с нашим Прошкою, в одежде скудной. Яз же повидаю Геласия и скажу ему обо всём заранее – дабы встретил с благословением. Езжайте в воскресенье, под вечер. А ныне попрощаемся – яз скоро во Псков отбуду, и, можа, боле не свидимся. Прости, государь царевич Дмитрей Иванович, слугу верного!
Он снова земно поклонился Юрию. Потом, достав из божницы небольшой, золотой с эмалью, крест итальянской работы на цепочке, осенил им мальчика, приложил к его губам и надел на него.