Царская Россия накануне революции
Шрифт:
Не успела, еще публика успокоиться, растрепанная, зловещая, дикая фигура высовывается из бенуарной ложи и неистово кричит:
- Я хочу говорить против войны, за мир!
Шум. Со всех сторон кричат:
- Кто ты?.. Откуда ты?.. Что ты делал до революции?
Он колеблется отвечать. Затем, скрестив на груди руки и как бы бросая вызов зале, он вдруг заявляет:
- Я вернулся из Сибири; я был на каторге.
- А!.. Ты политический преступник?
- Нет, я уголовный; но моя совесть чиста.
Этот ответ, достойный Достоевского, вызывает неистовый
- Ура! Ура!.. Говори! Говори!..
Он прыгает из бенуара. Его подхватывают, подымают и через кресла оркестра несут на сцену.
Возле меня Альбер Тома вне себя от восторга. С сияющим лицом он хватает меня за руку и шепчет на ухо:
- Какое беспримерное величие! Какая великолепная красота!..
Каторжник принимается читать письма, полученные им с фронта и уверяющие, что немцы спят и видят, как бы побрататься с русскими товарищами. Он развивает свою мысль, но он говорит неумело, не находит слов. Зала скучает, становится шумной.
В этот момент появляется Керенский. Его приветствуют, его умоляют говорить сейчас же.
Каторжник, которого больше не слушают, протестует. Несколько свистков дают ему понять, что он злоупотребляет терпением публики, оставаясь на сцене. Он делает оскорбительный жест и исчезает за кулисами.
Но до Керенского какой-то тенор исполняет несколько популярных мелодий из Глазунова. Так как у него очаровательный голос и очень тонкая дикция публика требует исполнения еще трех романсов.
Но вот на сцене Керенский; он еще бледнее обыкновенного; он кажется измученным усталостью. Он немногими словами опровергает аргументацию каторжника его же доводами. Но как будто другие мысли проходили у него в голове и он неожиданно формулирует следующее странное заключение:
- Если мне не хотят верить и следовать за мной, я откажусь от власти. Никогда не употреблю силы, чтобы навязать мои убеждения... Когда какая-нибудь страна хочет броситься в пропасть, никакая сила человеческая не может помешать ей, и тем, кто находится у власти, остается одно: уйти...
В то время, как он с разочарованным видом уходит со сцены, я думаю о его странной теории и мне хочется ему ответить: "Когда какая-нибудь страна хочет броситься в пропасть, долг ее правителей не уходить, а помешать этому, хотя бы рискуя жизнью".
Еще номер оркестра, и Альбер Тома берет слово. В короткой и сильной речи он приветствует русский пролетариат и превозносит патриотизм французских социалистов; он заявляет о необходимости победы именно в интересах будущего общества и пр.
По крайней мере, девять десятых публики не понимают его. Но его голос так звонок, его глаза так горят, его жесты так красивы, что ему аплодируют в кредит и с увлечением.
Мы выходим под звуки _М_а_р_с_е_л_ь_е_з_ы.
Четверг, 3 мая.
Под давлением Совета, Керенского и, к несчастию, также Альбера Тома, Милюков решился сообщить союзным правительствам манифест, изданный 9 апреля, в котором русскому народу излагается взгляд правительства свободной России на цели войны и который резюмируется пресловутой формулой: "ни аннексий, ни контрибуций". Но он добавил еще объяснительное
примечание, которое в умышленно неопределенном расплывчатом стиле исправляет, по возможности, выводы манифеста.Совет заседал целую ночь, заявлял о своей решимости добиться того, чтобы это примечание было взято обратно и чтобы "обезвредить Милюкова". Это - острый конфликт с правительством.
С утра улицы оживляются. Повсюду образуются группы, импровизируются трибуны. Окою двух часов манифестации становятся более серьезными. У Казанского собора произошла стычка между сторонниками и противниками Милюкова; последние одерживают верх.
Скоро из казарм выходят полки; они проходят по городу, крича "Долой Милюкова"... "Долой войну"...
Правительство беспрерывно заседает в Мариинском дворце, твердо решившись на этот раз не склоняться больше перед тиранией крайних. Один Керенский воздержался от участия в этом совещании, считая, что его обязывает к такой осторожности его звание товарища председателя Совета.
Вечером волнение усиливается. У Мариинского дворца двадцать пять тысяч вооруженных людей и огромная толпа рабочих.
Положение правительства критическое, но его твердость не ослабевает. С высоты балкона, откуда видны Мариинская и Исаакиевская площади, Милюков, генерал Корнилов, Родзянко мужественно уговаривают толпу.
Вдруг распространяется слух, что верные правительству царскосельские полки идут на Петроград. Совет как будто верит этому, ибо он поспешно рассылает распоряжение прекратить манифестации. Что будет завтра!
Я думал об ужасной ошибке, которую делает Альбер Тома, поддерживая Керенского против Милюкова. Его упорствование в том, что можно было бы назвать "революционной иллюзией", заставило меня сегодня вечером отправить Рибо следующую телеграмму:
"Возможность совершающихся событий и чувство моей ответственности заставляют меня просить вас подтвердить мне прямым и нарочным приказом, что, согласно инструкций г. Альбера Тома, я должен воздержаться от сообщения вам известий".
Пятница, 4 мая.
Сегодня утром, около десяти часов, Альбер Тома, по обыкновению, пришел в посольство; я ему тотчас сообщил свою вчерашнюю телеграмму.
Он разражается гневом. Ходит взад и вперед, осыпая меня язвительными словами и оскорблениями...
Но буря слишком сильна, чтобы продолжаться долго.
После некоторого молчания он дважды пересекает салон, скрестив руки, сдвинув брови, шевеля губами, как будто говоря про себя. Затем, спокойным тоном, с лицом, принявшим обычное выражение, спрашивает меня:
- В общем, в чем упрекаете вы мою политику?
- Я не испытываю, - говорю я, - никакой неловкости, отвечая вам. Вы - человек, воспитанный на социализме и революции; у вас, кроме того, очень тонкая чувствительность и ораторское воображение. А здесь вы попали в среду очень разгоряченную, волнующую, очень пьянящую. И вы захвачены окружающей обстановкой.
- Разве же вы не видите, что я все время держу себя в узде?
- Да, но есть минуты, когда вы не владеете собой. Так, в прошлый вечер, в Михайловском театре...