Царство небесное силою берется
Шрифт:
Мальчик раздулся от гордости:
— Я сделал то, что должен был сделать.
— Он уродовал все, за что брался, — сказал учитель. — Он прожил долгую жизнь, лишенную всякого смысла, и совершил великую несправедливость по отношению к тебе. Счастье, что он наконец умер. Ты мог иметь все и не имел ничего. Но теперь все можно исправить. Теперь у тебя есть человек, который может понять тебя — и помочь. — Глаза его светились от удовольствия. — Еще не поздно, я еще смогу сделать из тебя нормального человека.
Лицо у мальчика потемнело. Выражение делалось все более и более жестким, пока Таруотер не почувствовал, что за этой крепостной стеной никто не сможет разглядеть его истинных мыслей; но учитель не заметил перемен. Сам по себе мальчик, который стоял сейчас перед ним, не имел никакого значения; учитель смотрел сквозь него и видел образ, уже давно и во всех деталях сложившийся у него в голове.
— Мы с тобой наверстаем
Таруотер на него не смотрел. Его шея как-то вдруг дернулась вперед, и он стал напряженно всматриваться куда-то поверх учительского плеча. Он услышал смутный звук тяжелого дыхания, и звук этот был ему знаком. Это дыхание казалось ближе, чем биение собственного сердца. Глаза у него расширились, и в них в ожидании неотвратимого видения открылась потайная дверца.
В гостиную неуклюже вошел маленький светловолосый мальчик, остановился и стал пристально глядеть на чужака. На ребенке была синяя пижама, куртка заправлена в штаны, натянутые чуть не до подмышек. Штаны держались на шлейке, обмотанной, как лошадиная упряжь, вокруг груди, а потом через шею. Глаза были посажены как-то слишком глубоко, а скулы были чуть ниже, чем следовало бы. Он стоял в дальнем конце комнаты, такой дремучий и древний, как будто пробыл ребенком целую вечность.
Таруотер сжал кулаки. Он стоял, как приговоренный к казни, который стоит у помоста и ждет. А потом пришло откровение, немое, безжалостное, меткое, как пуля. Не нужно было ни заглядывать в глаза чудищ, ни созерцать горящие кусты. Он просто понял с отчаянной уверенностью, что должен окрестить этого мальчика и пойти по стезе, уготованной для него дедом. Он понял, что призван быть пророком и что путь сей привычен миру. В бездонном зеркале его черных зрачков, неподвижных и остекленевших, отразилась другая бесконечность. Он увидел собственный образ: изможденный мальчик бредет, едва переставляя ноги, вслед за кровоточащей, смрадной, безумной тенью Иисуса, и бродить ему до тех пор, пока он не получит воздаяние свое — разделенные рыбы, преумноженные хлеба. Господь сотворил его из праха, наделил его кровью, плотью и разумом, наделил способностью проливать кровь, чувствовать боль и мыслить и послал его в сей мир, исполненный бедствий и пламени, только для того, чтоб окрестить слабоумного мальчика — которого по большому счету Он вообще не должен был создавать, — да еще и выкрикивать при этом бессмысленные слова пророчеств. Он попытался крикнуть «НЕТ!», но это было все равно что кричать во сне. Тишина тут же впитала его крик и поглотила его.
Дядя положил руку ему на плечо и слегка встряхнул, чтобы привлечь его внимание.
— Послушай, мальчик мой, — сказал он. — Ты избавился от старика, а это все равно что выйти из тьмы на свет. У тебя в первый раз в жизни появился шанс. Шанс вырасти полезным человеком, шанс развить свои таланты, делать то, чего хочешь ты, а не то, чего хотел он, какая бы чушь ни пришла ему в голову.
Мальчик, не отрываясь, глядел куда-то сквозь него, и зрачки у него были расширены. Учитель повернул голову, чтобы посмотреть, что же мешает мальчику сосредоточиться на разговоре. Лицо у него тут же подобралось и застыло. Малыш медленно шел в их сторону и улыбался во весь рот.
— Это всего лишь Пресвитер, — сказал он. — Он болен. Не обращай внимания. Он только смотрит, не более того, и он очень милый. — Его рука впилась в плечо Таруотеру, а губы подобрались в страдальческой полуулыбке.
— Все то, что я мог бы сделать для него — если от этого была бы хоть какая польза, — я сделаю для тебя, — сказал он. — Теперь ты понимаешь, почему я так рад, что ты здесь?
Мальчик не слышал ни слова из того, что он сказал. Мышцы шеи у него напряглись, как корабельные канаты. Слабоумный был уже не далее чем в пяти футах от него и с каждой секундой подходил все ближе, все с той же кособокой ухмылкой на лице. Внезапно Таруотер понял, что ребенок узналего, что сам старик с небес внушил этому полудурку, что перед ним посланник Божий, явившийся, дабы проследить за тем, чтобы ребенку даровано было второе рождение. Малыш протянул руку, чтобы дотронуться до Таруотера.
— Пошел вон! — завопил Таруотер. Его рука выстрелила вперед, как хлыст, и отшвырнула детскую ладошку прочь. Малыш испустил пронзительный вопль, на удивление громкий, и тут же вскарабкался вверх по отцовской ноге, цепляясь за пижамную куртку, в мгновение ока оказавшись едва ли не на уровне учительского плеча.
— Тихо, тихо, — сказал учитель, — все хорошо, замолчи, все в порядке, он не хотел тебя обидеть. — Он перебросил малыша себе за спину и попытался спустить его на пол, но тот продолжал висеть, вцепившись обеими руками, тычась головой отцу в шею и не спуская глаз с Таруотера.
Мальчику вдруг показалось, что учитель и
его сын — единое целое. Лицо у учителя было красное и страдальческое. Казалось, что ребенок был какой-то уродливо деформированной частью его тела, которая некстати показалась наружу.— Ты к нему привыкнешь, — сказал он.
— Нет! закричал мальчик, этот крик как будто давно лежал под спудом где-то у него внутри и томился в неволе, а теперь прорвался наружу.
— Я к нему не привыкну! У меня никогда не будет с мим ничего общего! — Он сжал руку в кулак и поднял кулак вверх. — Ничего общего! — крикнул он еще раз, и слова прозвучали отчетливо, ясно и дерзко, как вызов, брошенный и лицо безмолвному противнику.
ЧАСТЬ II
ГЛАВА 4
После четырех дней с Таруотером учительский энтузиазм угас. Более резких формулировок он избегал. Энтузиазма поубавилось уже в первый день, и только упрямая решимость добиться своей цели хоть как-то его поддерживала; и хотя учитель знал, что на одном упрямстве далеко не уедешь, он все же решил, что в данном случае оно-то как раз ему и поможет. Всего полдня ушло у него на то, чтобы понять: старик сделал из мальчика настоящее чудовище, и переделывать придется все, начиная с фундамента. В первый день энтузиазм придавал ему сил, но с тех пор как на смену ему пришло упрямство, сил стало катастрофически не хватать.
Было всего восемь часов вечера, но он уже отправил Пресвитера в постель и сказал мальчику, что тот может пойти к себе в комнату и почитать. Он купил ему книг, да и многого другого, для ликвидации самых злостных пробелов. Таруотер ушел в свою комнату и закрыл за собой дверь, не сказав, будет он читать или нет, а Рейбер пошел спать, но от усталости все никак не мог уснуть и лежал, наблюдая, как в прорехах живой изгороди перед окном меркнет вечерний свет. Он не стал снимать слуховой аппарат на тот случай, если мальчик попытается сбежать: тогда он сможет услышать его и пойти за ним следом. Последние два дня вид у мальчика был такой, словно он вот-вот уйдет из дома, и не просто уйдет, а сбежит — тайком, ночью, когда никто за ним не погонится. Это была уже четвертая ночь; учитель лежал и думал о том, как же она непохожа на первую, и на лице у него застыла недовольная гримаса.
Всю первую ночь до самого рассвета он просидел рядом с кроватью, на которую в конце концов, даже не раздевшись, рухнул мальчик. Он сидел, и глаза его горели как у человека, который нашел сокровище и даже не успел еще поверить в то, что находка его — взаправдашняя, на самом деле. Он снова и снова окидывал взглядом разметавшегося на кровати худенького мальчика, который, казалось, был придавлен усталостью настолько неизбывной, что подняться с постели ему уже не суждено. Он всматривался в черты его лица, и его охватывал острый прилив радости от осознания того, что племянник в достаточной степени на него похож, чтобы сойти за сына. Тяжелые башмаки, поношенный комбинезон, жуткая засаленная шляпа вызывали в учителе жалость и боль. Он думал о своей несчастной сестре. Единственную истинную радость в жизни она познала только тогда, когда у нее появился любовник, от которого она и родила этого ребенка: юноша со впалыми щеками, который приехал город, чтобы изучать богословие, вот только голова у него была для этого слишком светлая — и Рейбер (в те годы университетский студент-выпускник) сразу это понял. Он подружился с ним и помог ему обрести себя, а потом и ее. Он тонко срежиссировал их первую встречу, а затем с искренней радостью наблюдал за тем, как развиваются их отношения и как идут на пользу им обоим. Рейбер был умерен, что, если бы не авария, их мальчик вырос бы совершенно нормальным и даже одаренным ребенком. Однако после аварии студент застрелился, пав жертвой нездорового чувства вины. Он пришел на квартиру к Рейберу, и в руках у него был пистолет. Учитель снова вспомнил его вытянутое нервное лицо, такое красное, как будто огненная вспышка сплошь опалила на нем кожу, и глаза, которые тоже казались выжженными. Эти глаза не показались ему глазами живого человека. Они были — одна сплошная бездна раскаяния, лишенная даже намека на элементарное человеческое достоинство. Парень смотрел на него целую вечность, хотя п действительности, должно быть, прошло не более секунды, а потом развернулся и вышел, не сказав ни слова, и застрелился, как только переступил порог собственной комнаты.
Когда посреди ночи Рейбер в первый раз открыл дверь и увидел лицо Таруотера — белое, искаженное неведомым и неутолимым голодом и гордыней,— он на секунду застыл как вкопанный: ему показалось, что он спит и видит страшный сон, в котором лицом к лицу столкнулся с собственным отражением в зеркале. Лицо, на которое он смотрел, было его собственным лицом, но глаза были другие. Глаза студента, вкрай затопленные чувством вины. Он тут же метнулся назад, к себе в комнату, за очками и слуховым аппаратом.