Целый год. Мой календарь
Шрифт:
10
Когда я спускаюсь или поднимаюсь по эскалатору, то всегда рассматриваю встречные лица – такая привычка. И всякий раз мне кажется, что лица тех, кто поднимается вверх, чуть более расслабленные и менее напряженные, чем лица тех, кто спускается вниз. Ерунда, конечно, но что-то в этом, наверное, есть.
11
Когда я впервые услышал это слово, то уже и тогда
12
Да, да… Видимо, считалось, что после войны слишком много осталось еще живых. А мне было уже почти три года.
13
Мне уже почти шесть. Помню, как старший брат – ему было четырнадцать – пришел из школы в слезах. Сказал: «Сегодня на литературе всех по очереди вызывали по алфавиту и велели назвать свою национальность. Я там один такой». Мама вздохнула. Бабушка что-то сказала маме на идише. Она всегда говорила на нем, когда хотела, чтобы дети не поняли, о чем она. Вот я ничего и не понял. Не только слов бабушки. Вообще ничего. Плохо понимаю и до сих пор.
14
«Уж не знаю, сколько часов я провел за чтением этой удивительной рукописи, но когда я поднял глаза от нее, я увидел, что за окном была уже глубокая ночь».
15
У завуча Анны Дмитриевны были грубые, почти мужские руки – неухоженные и шершавые. Мы знали, что почти все свободное от школы время она копается в огороде. Вообще над ней смеялись.
16
«Выпили по первой. Похрустели ядреной хозяйкиной капусткой. Помолчали. После третьей языки помаленьку развязались. Первым заговорил Федор».
17
В кинотеатре в Перловке шел какой-то кинофильм. Афиши там писал и рисовал местный киномеханик. Он вообще был фигурой легендарной. Забыл, как звали. Но легендарной фигурой он был, ручаюсь.
Кинофильм совсем не помню, даже как назывался и про что. Но он был, помню, датский. Когда киномеханик писал афишу, у него возник спор с дворником и собутыльником, забыл, как звали. Один говорил, что надо писать «дадский», а другой (который дворник) – что «данийский». Насколько помню, компромиссным вариантом оказался «данский».
А вот фильма не помню, хоть убей. Кажется, хороший.
18
Мы со Смирновым сидим на самой верхотуре. В ложе. Это его мать – она врач была – достала нам билеты. Мы и пошли. Сидим на верхотуре. Ждем, когда, наконец, появится Голова. Ну, потому что «Руслан и Людмила». Там Голова. Сидим, ждем. На сцене что-то поют, ходят туда-сюда. А Головы все нет и нет. Смирнов и говорит: «А видишь, там внизу лысый сидит? Прямо под нами?» – «Ну, вижу». – «А давай, кто ему в лысину
фантиком попадет?» – «Давай», – говорю. Никто так и не попал, и все фантики кончились. Самое обидное, что и Голову мы прозевали – так увлеклись. То есть получилось, что голова все же была. Но другая – лысая, и не на сцене, а в самом низу, в партере. И не попали ни фига. Говно, а не театр.19
А в это время за нашим окном медленно падал красивый снег. Брат-первокурсник в лыжных штанах и тапочках-чешках чертил чертеж и напевал какую-то незнакомую песню. Пришедший с работы отец отряхивал ботинки от снега и сердито о чем-то спрашивал. Мама в байковом халате в мелкий синий цветочек на бордовом фоне ходила туда-сюда, время от времени заслоняя от меня телевизор, который в сто четырнадцатый раз показывал мне мультипликационный кинофильм «Желтый аист». Я очень злился, боясь пропустить что-то очень важное. Это было давно.
20
«„Скажите, друзья! А бывает ли на свете что-нибудь действительно вечное?“ – неожиданно произнес все это время молчавший Кузьмин. Все невольно переглянулись».
21
22
Погромщики ловили на улице мальчишку подозрительной, на их взгляд, наружности и велели ему произнести слово «кукуруза». Если звук «р» он произносил картаво, его убивали. Почему-то именно «кукуруза», а не, например, «красный», или «корова», или «карандаш», или «керосин», или «кровь», наконец. Почему не рама, не радость, не прогресс, не рыба, не ворота, не робеспьер, не прерогатива, не перерегистрация, не круглый, не крест? Почему кукуруза?
23
Когда я думаю о смерти, а о ней, как
24
это ни странно,
я думаю теперь гораздо реже, чем
25
в детстве,
и чаще всего перед
26
сном, я всякий раз задаю себе несколь-
27
ко не имеющих прямого отноше-
28
ния к делу во-