Цена нелюбви
Шрифт:
— Или стихи,— беспечно откликнулся Кевин.
— Это все джонсборо-спрингфилдская чепуха, — сказал ты. — Наверняка они искали оружие.
— На самом деле меня убивает, простите за выражение,— сказал Кевин, потягиваясь и словно выдыхая слова, как сигаретный дым, — то, что учителям прислали инструкцию по обыску. Эта неудачница Пагорски, преподающая театральное искусство, оставила инструкцию на своем столе. А Ленни увидел. Я поразился. Не подозревал, что он умеет читать. В любом случае вся школа знала заранее. И если кто прятал в своем шкафчике винтовку, успел бы найти не такое паршивое место.
— Кевин, а никто из твоих одноклассников не возражал против обыска? — спросила я.
— Некоторые девчонки разнылись, —
— У администрации была конкретная причина? Или просто ах, сегодня среда, почему бы не пригласить специальных собачек?
— Вероятно, анонимное предупреждение. Открыта горячая телефонная линия для доносов на друзей. За четвертак я мог бы каждую неделю срывать природоведение.
— А от кого было то анонимное предупреждение? — спросила я.
— Привеет.Если бы я сказал тебе от кого, оно уже не было бы анонимным, не так ли?
— Ну, и после всей кутерьмы нашли что-нибудь?
— Конечно, нашли, — промурлыкал Кевин. — Кучу просроченных библиотечных книг. Заплесневевшую жареную картошку. Одна смачная злобная поэма завела их, но потом оказалось, что это тексты «Биг блэк»: «Это Иордан, мы делаем что хотим...»Да, и еще одно. Список.
— Какой список?
— Список людей, которых нужно убрать. Ну, знаешь, сверху написано огромными буквами: «ОНИ ВСЕ ЗАСЛУЖИВАЮТ СМЕРТИ».
— Господи! — Ты распрямился. — В наше время это не смешно.
— Ну да, никто и не подумал, что смешно.
— Надеюсь, с этим парнем как следует поговорят, — сказал ты.
— О, думаю, не только поговорят.
— И кто же это был? — спросил ты. — Где нашли этот список?
— В его шкафчике. Самое забавное, что на него подумали бы в последнюю очередь. Суперлатинос.
— Кев, — строго сказал ты. — Я предупреждал тебя, нельзя так говорить.
— Пардон. Яхотел сказать сеньор Эспиноза.Думаю, он просто лопается от этнической враждебностии затаенного негодования,как латиноамериканец.
— Постой, — сказала я. — Разве он не получил какую-то крупную награду за академические успехи в прошлом году?
— Не помню, — беспечно сказал Кевин. — Но трехнедельное исключение здорово испортит его личное дело. Ай-ай-ай. Господи, и ты думаешь, что разбираешься в людях.
— Если все знали о предстоящем обыске, то почему Эспиноза не убрал инкриминирующий список заранее?
— Понятия не имею. Может, потому, что он любитель.
Я забарабанила пальцами по журнальному столику.
— Эти шкафчики. В мое время у них сверху были щели. Для вентиляции. А у вас?
— Конечно, — ответил Кевин, выходя из комнаты. — Так лучше хранится жареная картошка.
Исключали выпускников; Грир Уланова написала в штаны. Наказывали поэтов, импульсивных спортсменов, тех, кто мрачно одевался. Подозревали любого с вызывающим прозвищем, экстравагантным воображением или жалким социальным положением, позволяющим назвать ученика «изгоем». Как я понимала, это была война с Другими.
Но я идентифицировала себя с другими. В юности я обладала резко выраженной армянской внешностью и потому не считалась красивой. У меня было смешное имя. Мой брат был тихим угрюмым «пустым местом» и не мог поделиться со мной социальным опытом. Моя мать-затворница никогда никуда меня не возила и не приходила на школьные мероприятия, пусть даже ее вечные отговорки казались милыми. И я была мечтательницей, бесконечно фантазирующей о побеге не только из Расина, но и вообще из Соединенных Штатов. Мечтатели не остерегаются. Будь я ученицей Гладстон-Хай в 1998 году, я наверняка изложила бы в выпускном сочинении шокирующую фантазию о спасении своей несчастной семьи взрывом саркофага 112 по Эндерби-авеню. Или же жуткие детали армянского геноцида, пересказанные в проекте о «многообразии» по основам гражданственности, выдали бы мою нездоровуюсклонность к насилию. Или
я выразила бы нежелательное сочувствие бедняге Джейкобу Дэвису, сидевшему рядом со своим ружьем, обхватив голову руками. Или я бестактно назвала бы тест по латыни убийственным...Меня точно вышвырнули бы из школы.Но Кевин. Кевин не был другим. Во всяком случае, это не бросалось в глаза. Да, он носил одежду не по размеру, но он не носил все черное, не кутался в черное пальто. «Тесная, короткая одежда» не входила в официальный список «предупредительных знаков». Он учился на твердые четверки, и, похоже, никто этому не удивлялся, кроме меня. Я думала, что для умного подростка повышение оценок естественно, уж случайноон мог бы получить пятерку. Но нет. Кевин использовал свой интеллект для того, чтобы не высовываться. И на мой взгляд, он слишком усердствовал. То есть его сочинения были такими скучными, такими безжизненными и такими монотонными, что граничили с психической ненормальностью. Почему никто не замечал, что отрывистые, повторяющиеся до отупения предложения («Пол Ревер прискакал на лошади. Он сказал, что приближаются британцы. Он сказал: «Британцы приближаются. Британцы приближаются») — издевательство над учителем? Однако Кевин явно играл с огнем, сдавая письменную работу чернокожему учителю истории со словами, созвучными слову ниггер.
Кевин камуфлировался ровно таким количеством «друзей», которое нужно, чтобы не казаться одиночкой и не возбуждать подозрений. Все они были посредственностями — исключительными посредственностями, если такое бывает, или совершенными кретинами, как Ленни Пуг. Все они учились ровно настолько, чтобы не вылететь из школы. Может, они и вели тайную жизнь за серой завесой тупого послушания, но в его средней школе единственное, что не вызывало тревоги, так это подозрительная серость. Маска была идеальной.
Принимал ли Кевин наркотики? Я никогда точно не знала. Ты мучительно размышлял, как подойти к этому вопросу: осветить нравственную сторону и объявить все фармацевтические препараты верной дорогой к безумию и нищете или сыграть исправившегося бунтаря и похвастаться длинным списком веществ, которые ты когда-то поглощал, как конфеты, пока на собственной шкуре не убедился в том, что от них портятся зубы. (Правда была неприемлемой. Мы не только подчистили домашнюю аптечку, но и оба пробовали множество легких, поднимающих настроение наркотиков не только в шестидесятых, но и еще за год до рождения Кевина; восхитительное химическое веселье не привело нас ни в психушку, ни в отделение скорой помощи, и воспоминания вызывали скорее ностальгию, чем угрызения совести). На каждой дороге поджидали свои ловушки. Первая выставляла тебя замшелым консерватором, понятия не имеющим, о чем он говорит; от последней несло лицемерием. Я помню, что ты в конце концов выбрал некий средний путь: признал, что покуривал травку, и, следуя логике, ничего, если он «попробует», но не втянется, и, пожалуйста, пожалуйста, пусть не говорит никому, что ты не осуждаешь наркотики любого рода. Я же закусила губу. Лично я верила, что пара проглоченных капсул экстази — самое лучшее, что может случиться с этим мальчиком.
Что касается секса, хвастливая формулировка «трахаться» доступна каждому желающему. Если бы я заявила, что из нас двоих «знаю» Кевина лучше, это лишь означало: я знаю, что он непроницаем. Я знаю, что не знаю его. Возможно, он еще девственник. Наверняка я знаю только одно: если у Кевина был секс, то угрюмый: краткий, жесткий; в рубашке. (В сущности, он мог трахать Ленни Пуга. Это до ужаса легко представить). Следовательно, Кевину еще могло понадобиться твое строгое предупреждение: когда он почувствует готовность к сексу, обязательно воспользоваться презервативом, хотя бы потому, что липкий резиновый футляр сделает его бесцельные соития гораздо омерзительнее. По-моему, слепота к красоте никоим образом не исключает слепоты к безобразию, к которому Кевин пристрастился давным-давно. Предположительно, у безобразного существует столько же тонких оттенков, сколько и у красивого, так что разум, полный разрушения, не исключает определенного усовершенствования.