Цепь грифона
Шрифт:
– Что значит – боевой офицер, – произнёс Батюшин, глядя на Суровцева. – Генерал, – поправился он. – Я бы так быстро не среагировал. Признаюсь, я даже не понял сразу, в чём дело. Скорее, удивился.
«Чему удивляться, – думал про себя Суровцев, – всё прошедшее лето только то и делал, что стрелял и рубил. Рубил и стрелял». Как от боли, сморщился и вздрогнул при воспоминании о кровавой стычке с польским разъездом.
Из морской контрразведки возвращались пешком. Два переодетых офицера-моряка следовали сзади. Теперь не следили – охраняли. Казалось, город сошёл с ума. По освещённой набережной прогуливалась разношёрстная толпа. На кораблях в бухте горели гирлянды из лампочек, как в довоенные
– Это неминуемо рухнет. С громом и треском рухнет и погребёт под собой всё живое, – ошарашенно произнёс генерал.
– Не рухнет. Грязевым потоком сползёт в море, – высказал своё мнение и Мирк-Суровцев.
– Да-да, – согласился Батюшин, – именно сползёт, и останется только муть на волнах.
Дошли до гостиницы Киста с рестораном на первом этаже. Остановились, наблюдая странную картину: человек шесть изрядно пьяных офицеров втаскивали в двери ресторана пианино.
– Не одни мы с вами музыку любим, голубчик, – прокомментировал Батюшин.
– Скажите, что здесь происходит? – обратился Суровцев к матросу, стоявшему рядом.
Это был знаменитый матрос Фёдор Баткин – выдвиженец ещё Керенского. «Человек из народа», выращенный и выпестованный для выступления на революционных митингах. После февраля семнадцатого года, подобно отколовшейся от бревна щепке, этот матрос плыл сам по себе по волнам русской смуты. То пропадая, то вновь появляясь в мутных потоках гражданской войны. Теперь его крутил трагический, крымский, водоворот событий.
– Их превосходительство генерал Слащов-Крымский гулять изволят, – ответил Баткин и опасливо покосился на переодетых офицеров-моряков.
– А фортепьяно откуда? Зачем? – ничего не понимал Батюшин.
– С гостиницы, известное дело, – пояснил словоохотливый матрос, – артисты вверху живут. Там и Собинов, и Плевицкая, и Барановская. И Вертинский, – демонстрировал свой культурный уровень матрос. – Слащов Вертинского обожает. Для него и пианино потащили.
– Вам, пожалуй, следует зайти, – произнёс Батюшин.
– А вы?
– Я к себе. Вы тоже подъезжайте. Спать не буду. Дождусь вас.
Зал ресторана дохнул в лицо застоявшимся тяжёлым винным перегаром и табачным смрадом. От разговоров стоял непрерывающийся ровный гул. Из-за стола в центре зала Суровцеву махал рукой Новотроицын. Пока Сергей Георгиевич шёл к столу, во главе которого сидел Слащов, Новотроицын освобождал место рядом с собой. Он, пьяно жестикулируя, что-то говорил на ухо какому-то господину. Господин встал и, растерянно оглядев зал, отправился к выходу.
– К нам! К нам, Серёжа! – кричал Слащов. – Вот изволь видеть – сбежал он от меня. Сбежал, как от чумного. Пятки смазал Пётр Николаевич Врангель. Я в Севастополь – он от меня. Кошки-мышки у нас с главнокомандующим. Казаки-разбойники… Лапта… Я что ни брошу, он отбивает куда подальше…
– Добрый вечер, – вежливо поздоровался генерал Киленин – наверное, единственный во всём ресторане трезвый человек.
– Сейчас, сейчас, – продолжал Слащов, – Вертинского сейчас послушаем.
В дверях в сопровождении двух офицеров, точно под конвоем, появился Александр Вертинский. Артист был бледен. Выглядел устало и потерянно. Всё остальное было в нём безукоризненно – аккуратно причёсанные волосы, белоснежная сорочка с бабочкой и отутюженный фрак.
– Господа, тихо! Тихо, господа! – раздались призывы к тишине в разных концах зала.
Господа молчать
не желали. Тогда Новотроицын вынул из кобуры револьвер и выстрелил в потолок. Когда почти год назад, в Томске, Суровцев хотел стрелять во время военного совета, то это восприняли с возмущением. Здесь же это оказалось привычным и обыденным призывом к тишине. Потолок ресторана был буквально изрешечён пулями.– Милый Вертинский, – громко говорил Слащов, – спойте нам. Спойте нам про мальчиков.
– Ваше превосходительство, Яков Александрович, – подойдя к пианино и обращаясь к Слащову, сказал Вертинский, – у меня куда-то пропал пианист. Я, право, не знаю, – пожимал он плечами.
– Серёжа, я знаю, ты сможешь, – обращался Слащов уже к Мирку-Суровцеву, – помоги Александру Николаевичу.
Сергей Георгиевич отчётливо видел и понимал всю неуместность присутствия здесь известного артиста. Но он понимал и другое – не тот человек генерал-лейтенант Слащов, чтобы так просто отступиться от задуманного. Когда Суровцев подошёл к инструменту, кто-то из сидевших за столом офицеров уступил ему стул. Сергей Георгиевич приставил этот стул к фортепиано. Второй раз за сегодняшний день прикоснулся к музыкальным клавишам.
– Не бог весть как, но строй держит, – точно извиняясь, сказал он. – Ваша тональность? – обратился он к Александру Николаевичу.
– До минор, будьте любезны, – ответил Вертинский.
Без всякого напряжения Суровцев сыграл проигрыш. По взгляду артиста понял, что тот оценил его умение и уверенность. Не сделав никакой разницы между концертной публикой и публикой ресторанной, Вертинский проникновенно и сильно запел:
Я не знаю, зачем и кому это нужно…Кто послал их на смерть не дрожавшей рукой,Только так беспощадно, так зло и ненужноОпустили их в Вечный Покой!Куплет следовал за куплетом. В целом публика слушала внимательно. Были отдельные приглушённые голоса, но они не влияли на благожелательную атмосферу зала.
Осторожные зрители молча кутались в шубы,И какая-то женщина с искажённым лицомЦеловала покойника в посиневшие губыИ швырнула в священника обручальным кольцом.Сергей Георгиевич играл легко и уверенно. Незатейливая мелодия с первых нот стала его собственной. Не раздражала даже характерная картавость артиста.
Закидали их ёлками, замесили их грязьюИ пошли по домам – под шумок толковать,Что пора положить бы уж конец безобразью,Что и так уже скоро, мол, мы начнём голодать.На глазах у многих присутствующих появились слёзы.
И никто не додумался просто стать на колениИ сказать этим мальчикам, что в бездарной странеДаже светлые подвиги – это только ступениВ бесконечные пропасти – к недоступной Весне!