Цесаревич Константин (В стенах Варшавы)
Шрифт:
— Благодарение Богу, дело государственного строительства в Польше довольно налажено и опасностей пока ему никаких не грозит. Дабы упрочить мое творение, оградить существование его и обеспечить вам самим спокойное пользование будущими плодами наших совместных трудов, я прибавил одну статью к основному закону королевства, к его конституционной хартии. Мера эта, устраняющая возможность и необходимость влияния на ваши выборы и на ваши совещания, только доказывает, насколько я сочувствую упрочению нашей конституции. Это — единственная моя цель, которую я имел в виду, когда принимал помянутую выше меру. И я твердо убежден, что поляки сумеют оценить
— Представители Царства Польского! Теперь вы можете совещаться спокойно, без помех, независимо от всякого постороннего влияния. Будущность вашей отчизны — у вас в руках. Имейте в виду только ее благо, истинные ее пользы. Окажите ей все те услуги, каких она ждет от своих лучших сыновей, и содействуйте мне в исполнении тех добрых желаний, которые я никогда не переставал питать в отношении в вашему отечеству!
Очень немногих, искренних патриотов, умеренных и осторожных ради блага самой Польши, успокоили и удовлетворили эти искренние слова, хотя самый прием, примененный Александром, несомненно был непарламентарен.
Все другие депутаты и широкая публика почти единогласно окрестили это объяснение довольно резко, именем "официальной лжи", говорили, что чем гуще позолочена пилюля, тем сомнительнее ее внутренний состав…
Но это говорилось очень тихо, в своих, польских кругах.
Внешне сейм прошел самым желательным образом. Почти без прений, единодушно и единогласно принимались все законопроекты царского правительства, накопившиеся за целых четыре года, словно работало не сто пятьдесят человек разных оттенков и характеров, а какая-то рабочая, законоделательная машина.
— Как они притихли. Слово даю, они затеяли что-то скверное, — однажды в интимной беседе с Александром вырвалось у Новосильцева.
— Или — они сломлены, — возразил государь. — Думаю, последнее вернее.
С этим убеждением он и остался, так писал в Грузино своему другу и единственному теперь всевластному министру, необъявленному "наместнику" русской империи, Аракчееву, говоря: "Здесь, благодаря Всевышнему, идет все по желанию моему и я отменно доволен общим расположением умов…"
В самой Варшаве не раз цесаревичу, его жене в присутствии русской и польской свиты Александр прямо объявлял:
— Я не обманулся в моих поляках. Если дело пойдет так же и вперед, я смогу скоро осуществить свое неизменное намерение: солью с царством все западные губернии, когда-то подвластные этой короне.
В течение месяца, пока длился этот "молчаливый парламент", Александр совершил обычную поездку по царству до Калиша, откуда вернулся в Варшаву, и 1 (13) июня также торжественно состоялось закрытие сессии.
В последний раз повторил свои обещания перед лицом Польши этот король-император, не зная, что ему уж не суждено исполнять никаких обещаний, ничего не придется осуществить больше на земле.
Он говорил:
— Поляки, я доволен ходом и плодами ваших тридцатидневных усиленных трудов, проявлениями вашей любви к Родине и верности нашему престолу. Верьте, я сумею отдать справедливость тому доверию ко мне, которым ознаменовалось ваше теперешнее собрание. Доверие это не останется втуне. Я сохраню о нем живую память, соединенную с неизменным желанием убедить вас на деле, как искренна моя привязанность к вашему народу и к вам, какое благое влияние окажет поведение ваше на будущность вашей отчизны.
Ласковое, хотя и повелительное выражение лица, широкий живой
жест — все это красиво дополнило такие многозначительные слова.Но словам этим не суждено было претвориться в плоть и кровь.
Закрылся сейм.
Отъезд из Варшавы Александра был назначен на другой же день.
Константин должен был провожать его по Ковенскому тракту до Пултусска.
В последний раз за обедом в Брюллевском дворце собрались обычные застольники: государь, цесаревич, княгиня Лович, семнадцатилетний Павел в новеньком поручичьем мундире гвардейского кирасира и пятым принц Оранский, приехавший в Варшаву уже под конец сейма.
Разговор, конечно, больше всего касался только что законченного сейма. Александр намечал уже время открытия следующей сессии в 1827 году.
— Как раз исполнится четверть века моей службы государственной, — заметил он. — А военной и полные 35 годков истекли. Мы ведь раньше, брат, начинали с тобою, чем нынешняя молодежь! — с ласковой улыбкой кивая на Павла, пошутил он.
— Что касается сего юноши, государь, — вступился отец, — он давно уж рвался на службу вашего величества. Да я придерживал, признаюсь. Хоть и длинный мальчуган, да жидковат, как сами видите, государь. Здоровье у него неважное. А усердия не мало у крестника вашего сего. Не как отец, как начальник и строгий начальник говорю. Одним похвалиться смею, воспитан в страхе Божьем, в повиновении воле старших. Будет верный слуга царю и отечеству. Ручаюсь!
— И я так думаю. Хотя похвалы достойно, что сумел ты, брат, оберечь юношу от заразы всеобщей…
— Оберечь? Да если бы я заметил что-либо, приметы какие духа вольного и распущенности безбожной… Люблю его, но, видит Бог, вот этими руками в Вислу бы его сам кинул, чем знать, что вырастил негодяя и карбонария преступного!
Павел краснел, бледнел, но ему было приятно, что внимание обращено в его сторону. Заговорила княгиня:
— И я скажу, славный юноша. Пусть так останется, как есть теперь, и благословит его Наш Спаситель… И какое доброе сердце. Вот я была сильно больна в прошлом году. Так в Эмсе и в пути он был моим самым внимательным пажем, сиделкой… Славный мой Поль.
Прием помог, разговор сразу перешел на состояние здоровья княгини.
— Теперь куда же вы собираетесь, княгиня? — спросил Александр. — Снова в Эмс?
— Нет, там мне стало еще хуже. Врач саксонского короля, известный Крейссиг, едва не погубил меня своим виноградом, который я должна была принимать чуть не пудами ежедневно… О, эти врачи…
Беседа долго вращалась около недугов княгини, которая действительно выглядела теперь довольно плохо, хотя ее грация и живой, остроумный разговор еще пленяли Александра, как и раньше.
После обеда мужчины, кроме Павла, ушедшего к себе, с сигарами в руках уселись поболтать на террасе, ведущей в сад при дворце.
День был чудный. Легкие облака умеряли зной. Зелень горела под лучами июньского солнца. Вблизи журчали каскады воды и от цветочных клумб шел смешанный аромат млеющих от жара цветов.
В расстегнутых мундирах, запросто вели беседу оба родных брата со своим симпатичным beaux frиre [15] , принцем.
Разговор коснулся Петербурга.
15
Благородным братом (фр.).