Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Цесаревна. Екатерина Великая
Шрифт:

— Как что называть? По моему крайнему разумению, оное иначе должно быть названо. Мы насчитали четыре с половиной тысячи тел убитых и раненых, пруссаки и половины того не потеряли… Что же сие победа?.. Пруссаки идут на запад, наши на восток… Что же, сие назвать «гоним»?..

Болотов нервно прошелся по комнате.

— Неприятель — везде, — с силой сказал он. — В самом тылу мы не безопасны. Озлобленные, ненавидящие нас жители стреляют по нашим обозным. Ночью режут часовых. Ужас!.. Жуть!..

— Вы при обозе?..

— Да.

Болотов присел подле большого дощатого, чисто соструганного стола и стал ерошить волосы.

— Какая же может быть у нас победа, — продолжал он серьезно, — когда у противника блестящая кавалерия, у нас же почти что нет конницы.

— А казаки?..

— Казаки! — презрительно свистнул Болотов. — Н–ну, знаете, вояки!.. Срамота одна!.. Над курями,

гусями и поросятами вся их и победа. По недостатку фуража для подъемных лошадей нас посылали с казаками в селения. Вы не можете себе представить, как сие бывало опасно… Что там Грос–Егерсдорф!.. О нас реляций никто не напишет. Погонщики, денщики, крепостные слуги только приедут, не успеешь и оглядеться, а они уже рассыпались по деревне и, вместо того чтобы поскорее сено в тюки навивать, пойдут искать и шарить по всем местам добра и пожитков… И никого тогда не сыщешь… А тут наскочут неприятельские гусары и пойдут чесать кого где поймали. С нами казаки… Их разведка — расспрос. Казак по–русски, пруссак по–немецки. Казак, ничего не понимая, отрубает пруссаку нос и уши. В деревне за милую душу, так, здорово живешь, давили людей петлями, вырезали утробы и похищали детей. На черта им сдались дети! Не едят же они их, в самом деле? И везде жадность к прибыткам! Такое поведение только варваров достойно!

— Война всегда жестока… Нагнать панику дело не лишнее.

— Панику?.. Да ничего подобного. Только поселяне пришли в лютость и ярость: идем вперед, а перед нами все разорено. Деревни пожжены. Ни провианта, ни фуража… Когда мы выступали из Риги — проходили через город «церемониею», в наилучшем убранстве. Генерал–фельдмаршал, окруженный свитой, сидел возле своей палатки. Полк за полком проходили перед ним с музыкой, с барабанным боем. К–р–расота! Распущенные знамена реяли над колоннами. Мундиры, пошитые по французскому образцу, были еще чисты и опрятны, на шляпах воткнуты зеленые ветки, кожаные, наподобие древних шишаков сделанные каскеты с плюмажами были прекрасны, все придавало красу войску и умножало великолепие. А как прошли за Двину — тут и пошло!.. Боже мой! Дороги — сплошное болото. От башмаков ничего не осталось. Обозы вязли, и их пришлось тащить на руках… Выступали на рассвете, а приходили к ночи. Жрать нечего. Какое же сие управление, какое командование?.. Срамота! У всех на лицах робость перед неприятелем. Пруссаки — не швед, не турок и не татарин… Фридрих Второй!! Одно оное имя повергало в робость многие сердца… Драгуны де ля Роа, посланные разведать о неприятеле, влетели в авангард Ливена в таком преужасном смятении, что умножили в сердцах множайших воинов чувствуемую и без того великую от пруссаков робость, трусость и боязнь… Я полагаю, не возмечтал ли неприятель, что мы хуже старых баб и ни к чему не годимся? Жители деревни Микулина стреляли по тем самым драгунам…

— И все–таки под Грос–Егерсдорфом была у нас блестящая победа, — упрямо повторил Камынин.

— Хороша победа, когда мы, не взяв Мемеля, спешим назад.

Камынин махнул рукой. Тяжело ему было разговаривать с этим офицером, совсем утратившим сердце и самый вкус к войне. Он расспросил Болотова, как ему отыскать командира полка, полковника Ранцева, и, отказавшись от завтрака, немедленно, сопровождаемый двумя бравыми донцами полка Туроверова, на немецкой одноколке поскакал к полковому штабу. Донцы сидели на прекрасных прусских лошадях, седла были покрыты черными суконными, расшитыми серебром вальтрапами с накладными, белого металла прусскими одноглавыми орлами. Все это говорило о победе, а не о поражении, и слышанное от Болотова уничтожалось тем, что Камынин видел собственными глазами.

IX

Камынин не застал Ранцева при полку. Тот был вызван в ставку главнокомандующего.

В ставке, в большой турецкой палатке с шелковыми веревками, были созваны все старшие начальники до командиров полков включительно.

За большим столом, принесенным из ближайшего местечка, на низких складных табуретках с ковровыми сиденьями разместились генералы и штаб–офицеры. В голове стола над разложенной картой сидел красивый Апраксин с тонким, полным изящного благородства лицом, которое не портила даже его тучность и двойной подбородок. Он был в богато расшитом золотом кафтане, побрит, одет и напудрен, как на бал в Зимнем дворце. Его манеры были изящны, и мягкий голос звучал царственно важно.

День был пасмурный, дождливый, то и дело водяные струи налетали на высокую палатку и дробно шумели по туго натянутому полотнищу. Тогда Апраксин брезгливо морщился и тяжело вздыхал, проводя чистой холеной рукой по свежевыбритому лицу.

По правую руку его сидел граф Уильям Фермор. Хотя большая часть разговора шла по–французски,

Фермор, англичанин по происхождению, балтиец по рождению, мало понимал, что говорили вокруг него, и тогда притворялся, что плохо слышит, прикладывал к большому серому, оттопыренному уху ладонь и переспрашивал, всякий раз прибавляя по–немецки:

— Извините, так ли я расслышал?

Краснощекий молодой Румянцев, со вздернутым носом на чистом, бабьем лице, с зачесанными назад и убранными в косу волосами, с двумя буклями на висках сидел, ни во что не вмешиваясь, рядом с Фермером. За ним, прямой и тонкий, как жердь, с сухим бесстрастным лицом сидел начальник авангарда Ливен, подле него Броун, командир корпуса, затем начальник конницы драгунский генерал Сибильский и рядом с ним в богатом парчовом длинном кафтане, от которого среди французского покроя пехотных и кавалерийских мундиров веяло Азией и даже пахло ладанным духом азиатского кочевья, сел генерал–майор Данило Ефремов, командир шестнадцатитысячного казачьего корпуса. Далее сидели полковники.

Апраксин накануне получил подробные известия о припадке, бывшем у императрицы в день Рождества Богородицы, и о ходе ее болезни, а утром, как «самовидец», подтвердил ему все это приехавший к армии, назначенный в шуваловский корпус подпоручик Орлов.

Фельдмаршал подробно, сначала по–французски, а потом по–русски рассказал о припадке императрицы, сказал, что надо надеяться на полное ее выздоровление и молить Господа Бога, чтобы ее императорское величество «наискорее от лютой болезни облегчение получила», потом помолчал, как бы выжидая, что скажут другие, и так как никто ничего не говорил, поднял голову, обвел прекрасными глазами всех сидевших за столом и продолжал:

— Я знаю, государи мои, что нынешние приказания мои об отходе из Пруссии своеобразные толкования в Петербурге получить могут. Будут говорить, что я отступаю, опасаясь, чего Боже сохрани, перемены правления, а с тем вместе и перемены политики. Бить врага России, которого приказ имею — окоротить, поставить на место, присоединять к короне российской Прусское королевство, страну прекрасную и во всем преизобильную — оное есть одно, но бить ближайшего друга, коего в образец себе ставят и коего почитают превыше всего — сие есть совсем иное. Там готовы отдать королю Фридриху не токмо нами оружием приобретенное, но и свои земли, добытые Петром Великим. Я все сие знаю, все сие передумал, взвесил и понимаю всю ответственность моего положения.

Апраксин повысил голос и, густо покраснев, ударяя правой рукой в перчатке по столу и по карте, продолжал:

— Пусть судит меня Бог и военная коллегия! Я не могу продолжать наступление и преследовать неприятеля, который сам готов меня преследовать. У меня нет конницы — у него конница, равной которой нет в целом свете. Наши легкие войска не в счет. Они не могут одолеть кирасир и гусар короля прусского. Наша обозная часть находится в полном расстройстве, через что полки не имеют провианта… Страна разорена и не может довольствовать армии. Солдаты без сапог. От меня отобрали лошадей и артиллерию, чтобы везти пушки в Россию для переливки их в шуваловские гаубицы. Может быть, сии новоинвентованные пушки и гораздо прекрасны и наша старая артиллерия перед ними никуда не годится, но я–то в разгар боевых действий остался и без артиллерии и без лошадей. Мне не на чем возить провиант для содержания войска, и у меня многое число больных и раненых. Я не желаю тем людям, которые себя столь низкими и клятвопреступными показали, никакого несчастия, хотя они по справедливости достойны быть перевешаны, но я верю в то, что правда откроется и кому надо будет ведать, уведают, сколько на их верность, клятву и криводушие положиться можно. Но отвечать за все сие придется мне. Никто не имеет

чего возразить?..

Генералы молчали. На краю стола поднялся полковник Ранцев.

— Ваше сиятельство, дозвольте доложить?..

— Говори.

Все повернули головы на дерзновенного. Самый молодой из полковников, командир напольного полка, имел что–то возразить главнокомандующему, генерал–фельдмаршалу.

— Ваше сиятельство, мой отец, сподвижник Петра Великого, с малолетства моего мне повторял: недорубленный лес вырастает скоро… Под Грос–Егерсдорфом девятнадцатого августа мы основательно надрубили неприятеля. Морда у него в крови, и он спешит зализывать раны. Лютого короля против нас нет. Если наши кирасирские и драгунские полки обезлошадели — наши казаки не уступят гусарам принца Гольштейнского. Левальд находится в расстройстве. Граф Дона потрясен. Наша пехота, ваше сиятельство, смиренна верою в Бога, горда русским именем и победит короля ради всемилосердной матери нашей царицы — она готова — голодная и без сапог! Повелите, ваше сиятельство, открыть путь на Берлин!!!

Поделиться с друзьями: