Цезарь (др. перевод)
Шрифт:
Триста только того и хотели – оказаться принужденными; так что по настоянию Катона они приняли решение покориться Цезарю.
Дело было тем более срочное, что Цезарь уже шагал на Утику.
– Хорошо! воскликнул Катон, услышав эту новость; похоже, что, по крайней мере, Цезарь считает нас за мужчин.
И потом, обратившись к сенаторам:
– Давайте же, – сказал он, – некогда терять время, друзья мои; следует обеспечить ваше отступление, пока конница еще в городе.
И он в тот же миг отдал приказ запереть все ворота, кроме тех, что вели в гавань, распределил корабли между беглецами, проследил, чтобы посадка
Тем временем поступило известие, что в поле зрения появилась другая часть армии Сципиона; эта другая часть состояла из двух легионов, которыми командовал Марк Октавий.
Марк Октавий разбил лагерь примерно в полулье от Утики, и оттуда послал спросить у Катона, как он собирается уладить с ним вопрос о начальствовании над городом.
Катон пожал плечами, ничего не ответив посланнику; но, повернувшись к тем, кто стоял рядом с ним:
– Стоит ли удивляться, сказал он, что наши дела в таком отчаянном положении, если властолюбие не оставляет нас даже на краю бездны?
Между тем Катона известили, что конники уходят, и что, уходя, они грабят граждан, отнимая у них деньги и ценности в качестве трофеев.
Катон тут же бросился на улицу и побежал туда, где творились грабежи. У первых же, кто попался ему на пути, он вырвал из рук добычу, которую они уже захватили.
Остальные, устыдившись своего поведения, побросали остальную добычу сами, и убрались прочь, покраснев от смущения и опустив глаза.
Когда его друзья сели на корабли, а конники были выдворены из города, Катон собрал народ Утики, призвал их поддерживать доброе согласие с Тремястами, и ни в коем случае не восстанавливать друг против друга их общего врага. Затем он вернулся в порт, бросил прощальный взгляд на своих друзей, которые уже выходили в открытое море, обнаружил в гавани своего сына, который притворился, будто согласен отплыть вместе со всеми, но все же остался в порту, поздравил его, вместо того чтобы побранить, и отвел его домой.
В доме Катона в качестве близких людей жили три человека: стоик Аполлонид, перипатетик Деметрий и молодой человек по имени Статилий, который похвалялся непоколебимой силой духа, и утверждал, что при любых обстоятельствах он не уступит в невозмутимости и стойкости даже самому Катону.
Эти притязания ученика-философа вызывали у Катона улыбку, и он говорил двоим остальным:
– Это наш удел, друзья мои, исцелить этого юношу от спеси, и вернуть его невероятно раздутое самомнение к его истинным размерам.
Когда Катон, проведя часть дня и всю ночь в гавани Утики, возвратился к себе домой, он застал там Луция Цезаря, родственника Цезаря, которого Триста отправляли послом к победителю, чтобы он заступился за них перед его лицом.
Молодой человек пришел просить Катона помочь ему составить речь, которая могла бы тронуть Цезаря и привести ко всеобщему спасению.
– Что касается вас, – сказал он ему, – то позвольте мне это сделать самому; когда я буду молить его о милости к вам, я буду горд поцеловать его руки и припасть к его коленям.
Но Катон резко остановил его.
– Если бы я хотел, – сказал он, – быть обязанным своей жизнью великодушию Цезаря, я бы сам пошел к нему… Но я не хочу,
чтобы тиран связывал меня благодарностью за вещи, на которые он не имеет никаких прав; потому что по какому такому праву он, как бог, может дарить жизнь тому, кто никак не зависит от него? Впрочем, исходя из этого, и исключив меня из общей просьбы о помиловании, давай вместе посмотрим, что ты можешь сказать в защиту Трехсот.И он помог Луцию Цезарю сочинить его речь; после чего он поручил его своим друзьям и своему сыну.
– А разве я не увижу вас по возвращении? – спросил юноша.
– Может быть, меня здесь не будет, – ответил Катон.
Он проводил его, попрощался и вернулся домой.
Там, как если бы он хотел уладить напоследок все свои дела, он подозвал своего сына, и запретил ему – каким бы то ни было образом вмешиваться в государственные дела.
– Положение вещей, – сказал он, – не позволяет делать ничего, что было бы достойно Катона. А лучше не делать совсем ничего, чем что-нибудь недостойное нашего имени.
К вечеру он отправился в баню.
В бане он вспомнил о своем юном философе Статилии.
– А кстати, мой дорогой Аполлонид, – сказал он, – что-то я не видел больше нашего стоика: это убеждает меня, что он уступил твоим настояниям и сел на корабль. И он правильно поступил, отплыв из Утики; но он неправильно поступил, не попрощавшись со мной.
– Ну что вы! – ответил Аполлонид, – все совсем не так; напротив. Несмотря на нашу беседу, он остался еще более упрямым и непоколебимым, чем когда-либо. Он заявил, что останется здесь, и будет делать все, что сделает Катон.
– Это мы посмотрим сегодня вечером, – сказал философ.
Катон вышел из бани около шести часов пополудни, вернулся к себе домой и поужинал в многолюдном обществе. Он ел сидя, в согласии с обетом, который он дал после Фарсала: ложиться только для сна.
Его сотрапезниками были его друзья и высшие магистраты Утики.
После трапезы принесли различные вина. Катон отнюдь не испытывал отвращения к беседам, которые перемежаются с возлияниями; разговор был степенным и ученым, каким обычно был всякий разговор, в котором участвовал Катон.
Один философский вопрос сменялся другим, и, слово за слово, собеседники дошли до рассмотрения суждений, которые называют парадоксами стоиков: например, утверждение, что единственно порядочный человек свободен, а все дурные люди суть рабы.
Перипатетик Деметрий выступил, как и следовало ожидать, против этой догмы; но тогда Катон, разгорячившись, пылко оспорил все его аргументы; и в резком и суровом тоне, с определенной долей язвительности, которая выдавала его внутреннее возбуждение, он произнес такую горячую и пространную речь, что ни у кого не осталось сомнений, что он постановил свести счеты с жизнью, и что его решимости никто не остановит.
Так что едва Катон закончил свой жаркий монолог, – поскольку в конце концов он говорил почти один, в то время как присутствующие слушали его с большим вниманием, даже с благоговением, – за столом воцарилось подавленное молчание. Катон понял его причину, и тут же позаботился о том, чтобы отвлечь своих друзей и развеять их подозрения. Он перевел разговор на насущные предметы, и выразил беспокойство о тех, кто отправился в море, и не меньшую тревогу о тех, кто двинулся в путь по суше через дикую и безводную пустыню.