Цезарь, или По воле судьбы
Шрифт:
– Послушайте-ка! – воскликнул он, оторвавшись от свитка. – Никто вам больше такого не сообщит!
Он склонил голову и начал читать вслух, быстро и без запинок, что нисколько не удивило слушателей. Цезарь был единственным известным им человеком, способным с первого взгляда разбирать каракули любой сложности.
– «А теперь, – произнес он дрожащим от сдерживаемого смеха голосом, – я расскажу тебе о Катоне и Гортензии. Гортензий уже не так молод, как раньше, и стал повадками походить на Лукулла. Слишком много экзотической пищи, неразбавленного вина и странных приправ, таких как анатолийский мак и африканские грибы. Да, мы все еще терпим его в судах, но как адвокат он давно уже сдал. Кем бы он мог стать сейчас, приближаясь к семидесяти? Я помню, что он поздно стал претором и консулом, всего несколько лет назад. Он так и не простил мне, что я отложил его консульство на год, когда занял эту должность в тридцать шесть лет. Как
Цезарь поднял голову. Глаза его смеялись.
– Не знаю, чем кончилась эта история, но я, безусловно, заинтригован, – сказал Гирций, широко улыбаясь ему.
– Я тоже не знаю, – откликнулся Цезарь. – Продолжим. «Итак, поддерживаемый рабами, Гортензий ушел, совершенно разбитый. Но наутро вернулся с блестящей идеей. Раз он не может жениться ни на Порции, ни на одной из Домиций, нельзя ли ему взять в супруги жену Катона?»
Гирций ахнул:
– Марцию? Дочь Филиппа?
– Именно, – торжественно подтвердил Цезарь.
– Кажется, твоя племянница Атия замужем за Филиппом?
– Да. Филипп был близким другом первого мужа Атии, Гая Октавия. И когда кончился срок траура, он женился на ней. Но поскольку он взял ее с падчерицей, сыном и дочкой, то, мне кажется, расставание с Марцией не было для него большой утратой. Он даже заметил, что, отдав ее за Катона, будет одной ногой стоять в моем лагере, а другой – в лагере boni, – пояснил Цезарь, вытирая выступившие от смеха слезы.
– Читай дальше, – попросил Гирций. – Ты нас заинтриговал.
Цезарь продолжил:
– «И Катон сказал „да“! Честно, Цезарь, он согласился! Он согласился развестись с Марцией и выдать ее за Гортензия при условии, что Филипп тоже будет не против. И оба пошли к Филиппу, чтобы спросить, согласен ли тот на развод Катона с его дочерью, дабы та могла выйти замуж за Квинта Гортензия и осчастливить старика на весь его век. Филипп почесал подбородок и сказал „да“! При условии, что Катон самолично передаст свою жену новоявленному жениху. Все было обстряпано в один миг. Катон развелся с Марцией и присутствовал на свадебной церемонии. Весь Рим был потрясен! Каждый день приносит что-нибудь странное, но комбинация Катон – Марция – Гортензий – Филипп уникальна в анналах римских скандалов, следует это признать. Все – включая меня! – считают, что Гортензий отдал Катону и Филиппу половину своего состояния, хотя и тот и другой это решительно отрицают».
Цезарь положил свиток на колени и покачал головой.
– Бедная Марция, – тихо произнес Фаберий.
Цезарь удивленно посмотрел на него:
– Я бы так не сказал.
– Она, наверное, мегера, – предположил Гирций.
– Нет, почему же, – возразил Цезарь, хмурясь. – Я видел ее, правда в детстве, когда ей было лет тринадцать-четырнадцать. Смуглая, как и все в той семье, но очень симпатичная. Приятная малышка, как выразились бы Юлия и моя мать. Очарованная Катоном, как позже писал мне Филипп. Я тогда торчал в Луке с Помпеем и Марком Крассом, отбиваясь от попыток отобрать у меня звание командующего и провинции. Она была помолвлена с Корнелием Лентулом, но тот умер. А тут после аннексии Кипра вернулся Катон с двумя тысячами сундуков золота и серебра, и Филипп – он был консулом в тот год – пригласил его на обед. Марция и Катон с первого взгляда влюбились друг в друга. Катон попросил ее руки, что вызвало в семье легкое замешательство. Атия пришла в ужас, но Филипп, подумав, решил занять выжидательную позицию. То есть, будучи женатым на моей племяннице, стать еще тестем моего злейшего врага. – Цезарь пожал плечами. – Филипп выиграл.
– Наверное, Катон и Марция разлюбили друг друга, – предположил Гирций.
– Нет. Явно нет. Иначе Рим не был бы потрясен.
– Тогда почему? –
спросил Фаберий.Губы Цезаря скривились в неприятной ухмылке.
– Насколько я знаю Катона, могу предположить, что он считает свою страсть к Марции слабостью.
– Бедный Катон! – сказал Фаберий.
Цезарь лишь хмыкнул и обратился к письму:
– «И это все, Цезарь. На данный момент. С сожалением услышал, что Квинт Лаберий Дур был убит, как только высадился в Британии. Какие великолепные донесения ты нам присылаешь!»
Он положил на стол тут же свернувшийся свиток и взял в руки меньший, помеченный сентябрем. Развернул его и нахмурился. Некоторые слова были смазаны, будто на них пролили воду, прежде чем чернила впитались в папирус.
Атмосфера в комнате ощутимо переменилась, словно позднее солнце, все еще ярко светившее, внезапно зашло. Гирций поднял голову, у него мурашки побежали по коже. Фаберий задрожал.
Цезарь был прежним, но словно окаменел. Застыли даже его глаза, прямого взгляда которых не мог вынести ни один человек.
– Оставьте меня, – сказал он ровным голосом.
Не говоря ни слова, Гирций с Фаберием встали и выскользнули из палатки, бросив прямо на рукописях свои перья, с которых стекали чернила.
О Цезарь, как мне это перенести? Юлия умерла. Моя чудесная, красивая, нежная девочка умерла. Умерла в двадцать два года. Я закрыл ей глаза и вложил золотой денарий в губы, чтобы у нее было лучшее место в скорбной ладье Харона.
Она умерла, пытаясь родить мне сына. На седьмом месяце – ничто этого не предвещало. Разве что она была слишком слаба. Она никогда не жаловалась, но я-то видел. И у нее начались роды. Она родила. Мальчик на два дня пережил свою мать. Она умерла от потери крови. Невозможно было остановить кровотечение. Ужасная смерть! Она не теряла сознания до последнего, просто слабела, бледнела, хотя была беляночкой от рождения. Все разговаривала со мной и с Аврелией. Вспоминала, чего не сделала, брала с меня слово, что я обо всем позабочусь. О всякой всячине, например о необходимости проветрить зимние вещи, хотя до этого еще несколько месяцев. И все повторяла, как любит меня. И как любила – с самого детства. И какой счастливой я ее сделал. Она уверяла, что у нее ничего не болит. Как она могла говорить это, Цезарь? Я же сам причинил ей эту боль, которая убила ее. Я и тощее, словно ободранное существо. Но я рад, что этот ребенок умер. Мир никогда не будет готов к появлению человека, в котором течет твоя и моя кровь. Он раздавил бы этот мир, как таракана.
Она не оставляет меня. Я плачу и плачу, а слезы все не кончаются. Жизнь до последнего теплилась в ее глазах, таких огромных и голубых, полных любви. О Цезарь, как мне быть? Мы прожили вместе шесть стремительных лет. Я думал, что уйду первым. Мне и в голову не приходило, что все так скоро кончится. Шесть лет – это слишком мало. Малостью были бы даже и двадцать шесть лет. О Цезарь, как же мне больно! Лучше бы это был я. Но она взяла с меня клятву, что я не последую за ней. Я обречен жить. Но как? Как я смогу жить без нее? Я ведь все помню! Как она выглядела, как говорила, как пахла, что чувствовала, как ела. Она, словно лира, звенит во мне и звенит.
Но все это ни к чему. Слезы застилают глаза, я не вижу бумаги. А мне нужно рассказать тебе все. Я знаю, тебе перешлют это письмо в Британию. Первым делом я попросил среднего сына твоего родственника Котты, Марка – он претор в этом году, – выступить в сенате и просить отцов, внесенных в списки, устроить моей девочке государственные похороны. Но этот mentula, этот cunnus Агенобарб и слушать не захотел. А Катон поддакивал ему с курульного возвышения. Женщинам не полагаются государственные похороны. Позволить так похоронить мою Юлию – значит осквернить римскую государственность. Им пришлось держать меня, иначе я убил бы этого verpa Агенобарба голыми руками. У меня до сих пор чешутся руки при одной мысли о его горле. Обычно сенат не идет против воли старшего консула, но тут все вышло иначе. Сенаторы почти единогласно проголосовали за предложение Марка.
У нее было все самое лучшее, Цезарь. Служащие похоронных контор все делали с любовью. Она была такая красивая, но белая как мел. И потому ей чуть подкрасили кожу. А волосы уложили так, как она любила, и закрепили гребнем с самоцветами. Тем самым, что я подарил ей на двадцать второй день рождения. Восседая на черных с золотом подушках похоронных носилок, она казалась богиней. Не было надобности прятать ее в тайник под носилками и выставлять на обозрение куклу. Я распорядился, чтобы облачение на ней было ее любимого цвета, цвета голубой лаванды. Именно в таком платье я впервые увидел ее и подумал, что она Диана ночи.