Цезарь
Шрифт:
Итак, в марте 44 года все уже было готово для того, чтобы старая Республика исчезла с лица земли. Однако новый режим зависел от жизни одного человека, просто от его существования: убить его казалось не только моральным долгом, но и необходимостью для спасения сенаторских и всаднических семейств, которые, не колеблясь, подготовили «утро длинных ножей».
По мере того как нарастала ненависть, чреватая убийством, Цезарь все больше и больше оставался один. Он распускает свою испанскую стражу, уступая общественному мнению, которое вовсе не забыло о проскрипциях диктатора Суллы и о том военном аппарате, при помощи которого Помпей удушал свободы. Цезарь отказывается и от того, чтобы его безопасность обеспечивали сенаторы и всадники.
Он был, можно сказать, «царственно» одинок, хотя и позволял приближаться к себе как заговорщикам, так и своим друзьям Антонию
Его предупреждали о том, что затевается заговор, или, по крайней мере, о формирующейся оппозиции. Он знал ее возможных вожаков, но так и не нашел в себе сил поверить в то, что Кассий и Брут отважатся на подобный шаг. Гордость одинокого человека, не желающего принимать в расчет какие бы то ни было предсказания, предупреждения и сообщения… Будь то его жена Кальпурния, прорицатель Спуринна [175]или софист Артемидор Книдский [176]— Цезарь не желал ничего слышать. Ни разу он и не подумал прибегнуть к жестоким мерам.
Одна ли гордыня двигала им? Не было ли у этого человека действия, у этого военачальника презрения к смерти, смешанного с сильным отвращением к борьбе, а также тайного желания освободиться от давящего груза ответственности? До него другие — Сципион, Сулла — уже испытывали такие чувства, и он был всего лишь еще одним человеком в длинном списке тех, кто хотел бы снять с себя тяжкое бремя. Цицерон говорит об этом его одиночестве: «Ты говоришь, что уже достаточно пожил для себя» 641и упрекает его в забвении нужд государства. Может ли Цезарь жить только для себя, был ли он рожден для себя одного? Накануне Мартовских ид, направляясь на ужин к своему начальнику конницы Лепиду, он признался в ответ на вопрос своего будущего убийцы Кассия, какую смерть он бы предпочел, что самой лучшей для него была бы смерть внезапная.
И все же не станем включаться в игры заговорщиков, которым хотелось бы a posteriori видеть в этом и предвестие его собственной участи, и еще больше — наказание за недостаток благочестия. Здесь мы прикасаемся к психологии Цезаря: он одинок, он забыл своих старых товарищей, хотя и раздает им посты и другие безделки; он хочет построить новый мир, но не доверяет людям; он хочет общаться только с богами.
Именно в этом Цезарь был революционером. Не то чтобы его предшественники, от Ромула до Помпея, не поддерживали с богами особых отношений, но он-то желал почти божественных почестей для себя, причем не от случая к случаю и на время, а постоянно, можно сказать, навечно. Уже в силу самого своего рождения он причислял себя к родам троянского происхождения, возводившим себя к Энею и его спутникам. Сын Энея Асканий, называемый также Юлом, некогда воцарился в Альбе Лонге, и Цезарю нравилось вызывать воспоминания об этой древней царской власти. Главное же, отныне его сопровождает Победа Цезаря (Victoria Caesaris) и дарует ему судьбу пожизненного императора, точно так же как Судьба Цезаря (Fortuna Caesaris) и Счастье Цезаря (Felicitas Caesaris) помогают ему в дни мира и во время войны. Его персоне приписывают главные политические добродетели: так же, как Брут, он стал освободителем Рима, так же, как Ромул, — его основателем. Собой он подводит итог всему прошлому Рима и намерен в себе одном, независимо от факта своего присутствия или отсутствия в столице, воплощать все будущее Города.
В частном порядке на Западе его называют богом. 642Уже в 46 году одна из его статуй носит посвящение полубогу; и пусть даже в 45 году он приказал сбить эту надпись 643, на статуе, установленной в храме Квирина, все равно было начертано: «Непобедимый бог» (Deus Invictus), как обычно писали об Александре. Цезарь, который по семейной традиции почитал в Бовиллах Вейовиса, юного Юпитера, обещавшего ему власть над миром, даже получает титул Юпитер-Юлий. Его золотой венок напоминает корону Юпитера, однако он не теряет чувства меры: он знает, что только Юпитер может быть царем в Риме и только Юпитер может носить диадему. Цезарь мечтал о фламине, отправляющем его собственный культ по образцу жреца Юпитера (flamen dialis), и определил на эту жреческую должность Антония, которому так и не довелось пройти «инаугурацию» при жизни Цезаря: только в октябре 40 года после соглашения в Брундизии [177]Антоний получит посвящение в жрецы культа Божественного Юлия. Впрочем, для настоящего культа нужны были бы храмы: Цицерон не упоминает ни об одном таком.
Итак, Цезарь никоим образом не навязывал римлянам культ своей личности. Он прощупывал ситуацию, и еще неизвестно, действительно ли он пытался прививать в Риме политический культ восточного владыки или греческих героев. Конечно, на греческом востоке к нему относились, как к своим собственным царям, почитая его так же, как до него почитали и других римских военачальников. Род Цезаря был известен в Илионе и на Делосе. Статуя его отца красовалась в храме Аполлона, его собственная — в храме Ники в Траллах [178].
После битвы при Фарсале число таких статуй растет наравне с количеством соответствующих жрецов; его величают богом в Эфесе, в Митиленах, в Деметриаде Фессалийской; в Эфесе провинция Азия объявляет его Видимым богом . Так что его божественность была очевидна — города, например Никея, чеканили монету с его изображением; в Александрии в 48 году построили первый Кесарион, в 47 году в Антиохии-на-Оронте поставили Цезареум со статуями богини Ромы и самого Цезаря.Вот этого-то — то есть обилия божественных почестей, воздаваемых восточным миром, — традиционалисты тоже испугались. Италию могла захлестнуть эта новая религиозная волна, тем более что Цезаря навязчиво преследовал образ Александра и он также хотел навеки затмить славу завоевателя Востока Помпея. Разве не вел он в 46 году свой триумф на колеснице, запряженной белыми конями, как это было принято в церемониале персидских царей? Возможно, он собирался носить в Парфии царскую диадему, чтобы отстоять свое право на политическое господство и обеспечить римское завоевание. Не ошиблись ли люди в отношении его намерений, распространяя слухи, что он потребует диадему перед отъездом на парфянский фронт? Не пал ли он жертвой ловко подстроенного недоразумения? Может быть, он довольствовался бы тем, что стал бы вести себя как персидский царь у парфян, подобно тому как Августу впоследствии удалось сохранить за собой царскую власть фараонов в Египте, куда не было доступа сенаторам, проявляя при этом в Риме полное уважение к традиционной религии?
В любом случае революционный характер замыслов Цезаря сомнению не подлежит. Если он и отказался от царского титула, то все же сосредоточил в своих руках всю полноту царской власти; и если он сохранил за Юпитером небесное царствование, то дал понять, поднимаясь все выше по пути божественности, что достаточно приблизился к Юпитеру, чтобы рассчитывать на власть над землей и умами людей. В зависимости от места действия он принимал славословия в адрес своего гения, или даймона, или, в Персии, своего «фраваши»: наложением и отождествлением этих понятий он обеспечивал посредством своей монархии единство римского мира. Но может ли монарх быть одиноким человеком? Отрезанный от своих прежних соратников, не в ладах с взбудораженным и беспокойным общественным мнением, которое было встревожено из-за того, что он на три года исчезнет в пустынях Востока; слишком уверенный в себе и своих богах, которые не могут его покинуть, — «он пал жертвой этого одиночества, которое, похоже, заставило пасть духом и его самого» (А. Пиганьоль).
Итак, решением Цезарева сына и наследника Августа 15 марта 44 года 644было объявлено «Днем отцеубийства», а курия Помпея, место преступления, была навсегда зажата позорными стенами отхожего места (forica). [179]Следовало навеки вытравить из памяти это гнусное деяние, но при этом извлечь из гибели Цезаря политические уроки.
Объяснение этой гибели стоит искать скорее в нем самом, нежели в его противниках, скорее в страхе перед этой исключительной судьбой, нежели в решительности кровожадных заговорщиков. Страх этот, который когда-то увлек нерешительный сенат на путь имперских амбиций, теперь снова терзал нутро республиканцев, притупляя всякое чувство преданности, всякое уважение к законам божеским и человеческим.
Это был случайный заговор, неожиданное осложнение, потому что речь не шла ни о возврате к республике морализаторов и доктринеров, ни о возврате к идеалам первого Брута, ни даже об обращении к идеалам Цицерона. Просто доблесть сама по себе не способна взять власть.
Это была отчаянная защитная реакция небольшой группы людей, которая сумела тогой общественного блага прикрыть отсутствие программы действий. Они желали предъявить самим себе доказательства своего достоинства, стараясь добиться благосклонности (captatio benevolentiae) как людей, так и богов. Им казалось невыносимым, что всё, включая их благополучие и счастье, должно зависеть от Цезаря. Более того, они понимали, что в любом случае оказались включены в систему, в рамках которой Цезарю искусно удалось остановить историю, сделать ее неподвижной. Он назначил консулов и преторов на много лет вперед, избавив всех от неопределенности и необходимости борьбы. Сенаторов охватила депрессия: во что же теперь играть, если не в заговор? Но помимо этой мелкой и жестокой игры их постоянно одолевал безотчетный страх. Цезарь мечтал править без сенаторов, без традиций. Внешне опираясь на одну единственную партию, он на деле правил с помощью своих людей, рабов и вольноотпущенников. Так что под угрозой оказалась не столько приверженность сенаторов к служению государству, каковая сочеталась у них с экономическими интересами либо со стремлением к славе и власти, сколько само место, занимаемое ими в обществе. Все могло рухнуть полностью, и последствия могли оказаться куда более серьезными, чем от появления огромного разношерстного совета, состоявшего из 900 сенаторов.