Чаадаев
Шрифт:
Обсуждая с Чаадаевым своеобразие унитаризма, сказавшегося через несколько лет в определенных интонациях «Философических писем», Александер с удовольствием отмечает, что в этих «весьма значительных предметах» они не очень отклоняются друг от друга и могут сойтись во мнениях… Он советует русскому знакомому прочесть и посылает целый ряд книг, а также обращает его внимание на строгость религиозных обычаев в Англии, что и без подсказок бросается в глаза иностранцу, особенно по воскресным дням в Лондоне. В эти дни прекращается всякая работа, закрываются общественные и развлекательные заведения и на оживленных прежде улицах устанавливается необычный и неожиданный для чужеземца покой.
Органическое и непринужденное сосуществование, а до известной степени и взаимодействие «государственного», «делового» и «религиозного» начал, столь отличных друг от друга, поражало Чаадаева.
И когда он чуть позднее станет осмыслять полученные впечатления, то запишет об англичанах такие слова: «Народ, физиономия которого всего резче выражена и учреждения всего более проникнуты духом нового времени, не имеет иной истории, кроме религиозной. Их последняя революция, которой они обязаны своею свободою и благосостоянием, как и весь ряд событий до нее, начиная с эпохи Генриха VIII, —
Пристальные наблюдения Петра Чаадаева, беседы с новыми английскими знакомыми чередовались с непроизвольным созерцанием местной экзотики, к разновидности коей следует отнести знаменитый лондонский туман. «Об этом тумане, — писал он брату, — кто не видел, понятия иметь не может; в Лондоне иногда ездят с фонарями, а когда ночью случится, то народ бегает по улицам и аукается как в лесу, едва виден свет огней, и много народа гибнет…» И это несмотря на огромное количество фонарей в столице.
Но, наконец, наскучил ему и Лондон. Чаадаев пребывал в столице уже по инерции, покупал какие-то картины с ее видами, чтобы послать тетушке и брату, бесцельно бродил по оживленным улицам. «Еще остался на несколько дней, — писал он Михаилу, — чтобы видеть празднество Лорда Мэра, и теперь все еще здесь живу сам не знаю зачем. Решительно еду через неделю… Отправлюсь в Париж и признаюсь, что не без сожаления оставляю Англию, этот уголок земли пришелся мне по вкусу; но остаться здесь невозможно, надобно поселиться, без того и дорого, и скучно…»
2
На пути в Париж в сознании Чаадаева еще мелькали картины английской столицы: правильные ряды одинаковых домов, отличающихся друг от друга лишь номерами, широкие дощатые тротуары, лица лордов, коммерсантов и ремесленников, отменно ровный зеленый газон, сплошной свет газовых фонарей ночью и шумный бег карет дневного Лондона… Картины эти смешивались с всплывавшими в памяти впечатлениями десятилетней давности, когда он вместе с армией-победительницей вступал по Елисейским полям в покоренную французскую столицу. Возможно, он вспомнил просторную площадь Согласия, где ранее обезглавили Людовика XVI, а тогда, в день пасхи, проходил торжественный молебен русских войск во главе с Александром I. Должны были храниться в его памяти и находящийся рядом красивый мост через Сену, чуть дальше возвышающийся купол Дома Инвалидов, видный со всех концов города, подобно шпилю Адмиралтейства в Петербурге, а по другую сторону площади — Тюильрийский сад, где разнообразные по краскам цветники, бассейны с лебедями, высокие террасы соседствуют с бронзовыми и мраморными статуями. Тогдашний Париж запомнился Чаадаеву шумным. Правда, на иной лад, чем теперешний Лондон. То был шум политических собраний, газетных новостей, театральных премьер, балов, концертов и других развлечений. Несмотря на тяжелое поражение, французы были веселы. Оказавшись снова во французской столице, Чаадаев надеялся найти именно такой веселый Париж. «Я в Париже первые дни бегал по городу, искал воспоминаний, — писал он в конце декабря 1823 года брату, — не могу сказать, чтобы много нашел; мне даже сначала показался Париж не так шумен, не так весел, как прежде, после я догадался, что не Париж, а я переменился…» Осматривая город во второй раз уже не как воин-освободитель, а как любознательный путешественник, Чаадаев не обретал каких-либо прежних впечатлений не только в силу внутренних перемен. Кое-что поменялось и в самом Париже. Так, на вершине величественной Вандомской колонны он не обнаружил статуи Наполеона в древнем облачении и с земным шаром в руке: новые правители снесли и уничтожили ее (пройдет некоторое время, и после очередной революции изображение «всемирного угнетателя» вновь займет свое «высокое» место, правда, не в старинном костюме, а, соответственно новому духу времени, в сюртучке и шляпе). На фронтоне Луврской колоннады он также не нашел бюста Наполеона в окружении муз и побед, потеснившего когда-то с пьедестала Людовика XIV. Последний теперь взял реванш и вновь красовался перед любопытными взорами иностранцев. Прославленный король занял свое прежнее место и на площади Победы, откуда снесли его ветры Великой французской революции, после которой поставили взамен изображение генерала Дезе. Вместо генерала Дезе русский путешественник с удивлением разглядывал сейчас конную статую Людовика XIV, сильно смахивавшую на памятник Петру I в Петербурге. Уже заросли совсем следы посеянных этими ветрами, а затем срубленных дерев вольности, окончательно стерлись начертанные на отдельных зданиях лозунги свободы, равенства и братства. Читая еще сохранившиеся от той эпохи названия улиц Прав человека или Общественного договора, рассматривая огромные статуи Силы Закона или Любви к Отечеству перед храмом св. Женевьевы, переименованным тогда в Пантеон, Чаадаев, возможно, задумывался над вопросами: какова природа всех этих изменений, перемещений, возвращений? Куда и зачем дуют ветры истории?
Ответы на подобные вопросы «переменившийся» Чаадаев попытается найти позднее. Пока же ему пришлось приостановить на время прогулки по Парижу. «По улицам шататься теперь не весело, — замечает он в письме к Михаилу, — грязь страшная; ожидаю весны с нетерпением. Я живу подле Тюильрийского сада и много обещаю себе радости от его зелени и тени…»
В «грязь страшную» Чаадаев не находил прелести в прогулках по любимому Тюильрийскому саду, по красивым набережным, по извилистым улицам Парижа, где кабриолеты и пешеходы теснят друг друга в смеси растаявшего снега и бытовых нечистот. Во французской столице он насчитал более ста русских, среди которых оказалось много его знакомых. Но никого из них ему не хотелось видеть, и общался он единственно со своим старым знакомым по военной службе штабс-капитаном гвардейского генерального штаба А. X. Мейендорфом, который поселился с ним в одном доме и ожидал в это время получения отставки. Состояние глубокой меланхолии, не излеченное пребыванием, в Англии, замкнутый русский путешественник пытался преодолеть «обольщениями искусства», наполнявшими десять лет назад его жизнь «сладостными очарованиями». «Когда же одно из великих событий века, — писал он о первом посещении Лувра, картинных галерей и выставок Парижа, — привело меня в столицу, где завоевание собрало в короткое время так много чудес, со мной было то же, что с другими, и я даже с большим благоговением бросал мой фимиам
на алтари кумиров…» «Алтари кумиров», античные скульптурные изображения, и на сей раз пленили просвещенного иностранца, однако к эстетической радости примешивалось какое-то тоскливое и горькое чувство, трезвый отчет в котором он пока не мог себе дать…Исходя из своих английских впечатлений, Чаадаев еще в Лондоне стал задумываться о возрастающей теоретической и практической роли естественных наук (знакомство с ними у него началось, как известно, на университетской скамье) в самых разных областях общественной жизни. В Париже эти наблюдения продолжали множиться. Посещая в ожидании весны Национальную библиотеку и читальные кабинеты на больших улицах города, он мог заметить в руках самых обыкновенных граждан не только популярные газеты и журналы, но и научные книги. Французы гордились своими достижениями в биологии, физике, математике, а философы-атеисты часто использовали их как в умозрительных построениях, так и в политических выкладках. Столичная политехническая школа, выпускающая отлично подготовленых инженеров, славилась на всю Европу, а французская легкая промышленность, граничащая с искусством, выпускала знаменитый севрский фарфор, версальские ружья и шпаги, седанские сукна, лионские шелка. Все эти изделия экспонируются на специальных выставках, а в Музее художеств демонстрируются модели машин и технологических новинок для их производства.
Наблюдая прогресс наукг принимавший в Англии и Франции несколько различное, «тяжелое» и «легкое», направление, Чаадаев приобретал в Париже книги, которые могли бы помочь глубже осмыслить его сущность. «Одних книг, — пишет он брату, — купил на 1500 франков…» Изучая библиографические справочники и каталоги, он выписывал и покупал сочинения по математике и физике, астрономии и геологии, политической экономии и законодательству. С особым интересом искал труды, трактующие научные достижения в философском плане и обосновывающие поступательное развитие человеческого разума и общества. Вместе с тем продолжал покупать чисто религиозные книги, истолковывающие Священное писание и историю церкви. Пристальное внимание Петра Яковлевича, что важно иметь в виду для осмысления истоков его собственной философии, привлекали труды, где предпринимались попытки согласовать социально-научный прогресс с христианством.
В то время как «новый» Чаадаев погружался в важные социально-философские проблемы, «прежний» постепенно проникался атмосферой «шумной и веселой» парижской жизни. Он пристрастился к театральным зрелищам, которые среди предоставляемых столицей приятностей и развлечений занимают особое место. Специальные газеты и афиши (возле них всегда толпится народ) объявляют о премьерах, дебютах, бенефисах во множестве больших и малых театров Парижа. Оперы, балеты, трагедии, комедии, водевили — спектакли любого жанра охотно посещаются заполняющими до отказа партер, ложи, раек парижанами и составляют неотъемлемую часть их существования.
Чаадаев отдавал предпочтение академическому французскому театру, где игрались преимущественно классические трагедии и драмы. «Погода продолжает быть холодной и плохой, — сообщает он брату уже весной 1824 года, — я еле могу выбрать в течение дня минуту для обязательной моей прогулки, чтобы утешиться; высказываю предположение, что лето будет тем прекраснее и длиннее. По счастью, дурная погода не мешает спектаклям идти своим чередом. Чаще всего я хожу во французский театр, не потому, чтоб он был наиболее занимательным, но в нем… Покончив с обедом, я поддаюсь влечению туда отправиться, сажусь всегда на то же место в оркестре и заканчиваю свой день наиприятнейшим образом…»
Пропущенные строчки письма, прорезанные в оригинале, не позволяют судить о том, что, помимо репертуара, влекло отставного ротмистра в чаще всего посещавшийся им театр. Возможно, у него завязались какие-то отношения в актерской среде. Во всяком случае, об актере Дюпар и актрисе Теодор, гастрольные выступления которых он вместе с братом смотрел еще в Петербурге, Петр напоминал Михаилу — «оба они на лучших здешних театрах и очень любимы публикой, особенно М. Теодор».
В плохую и холодную погоду своеобразным зрелищем оказалось для Чаадаева и изучение работы французского парламента, где, водрузившись на кафедру с изображением греческих и римских ораторов и сражаясь за власть, легитимисты, бонапартисты, республиканцы проповедуют, обещают, обольщают и ругают, дискредитируют представителей других партий. «Вчера, — пишет он брату, — видел я в первый раз человека, также нам ненезнакомого, Максима Ивановича Дамаса, в виде министра, в палате депутатов; он взлетел на кафедру и страх как заврался; мне хотелось ему закричать: ужо тебе Криднер!» Увезенный родителями в Россию во время Великой французской революции, барон Дамас служил вместе с Чаадаевым в Семеновском полку, находясь в натянутых отношениях с полковым командиром Криднером. Вернувшись с союзной армией на родину, он сделал быструю кареьру и незадолго до прибытия в Париж своего бывшего однополчанина занял пост военного министра.
Однако немало времени Чаадаеву приходилось проводить в одиночестве своей наемной квартиры на улице Дофина, чтобы из-за желудочных недомоганий соблюдать правильный режим и диету. Лекарства не помогали, и мучительные запоры иной раз доходили до того, что он «без ежедневного слабительного не мог обойтиться». Подобные затруднения заставляли его углубляться в изучение своего здоровья и усиливали меланхолический настрой. «Нервическое воображение, — признается Петр Михаилу, — часто обманывает меня в моих собственных чувствах, и я проникаюсь смешной жалостью к моему собственному состоянию». Эта жалость вынуждала Чаадаева обращаться к парижским светилам, и его обследовал знаменитый френолог Галл, автор солидного научного труда «Анатомия и физиология нервной системы вообще и мозга в частности», находивший зависимость между строением черепа и способностями человека. Чаадаев познакомился с ним, вероятно, у русского посла во Франции Поццо дю Борго, который не менее Петра Яковлевича отличался изысканностью в одежде и у которого знаменитый френолог был домашним врачом. Находившийся в Париже вместе со своим товарищем Бергом и уже не раз упоминавшийся мемуарист Д. Н. Свербеев, служивший в эту пору чиновником русского посольства в Швейцарии, замечал позднее, что у Поццо дю Борго Галл ощупал его череп, но ничего не сказал о результате своих наблюдений. Голова же Берга дала ему повод к следующему заключению: «Этот сумеет везде выкрутиться». Когда же Галл изучил строение черепа и сложение тола Чаадаева, которому Свербеев и Берг обещали помочь при устройстве и осмотре Швейцарии, то заявил, что тот проживет «целую вечность», и принялся лечить его от ипохондрии.