Чаадаев
Шрифт:
Однако ничего не может заменить Норовой настоятельную потребность писать и посылать Чаадаеву письма, ждать от него ответа на них, что представляется ей единственной возможностью чувствовать себя вместе с человеком, которому, по ее словам, она обязана «счастливейшими днями своей жизни». Случай помог Авдотье Сергеевне преодолеть изначальную робость и начать письменный монолог, ибо Чаадаев очень редко отвечал (его письма не сохранились) на ее послания и теперь уже сам оказался в роли своеобразного молчаливого слушателя.
В 1830 году в Москве свирепствовала эпидемия холеры. Еще пять лет назад в Астрахани, сначала между заезжими персидскими купцами, а затем и среди местных жителей, появилась эта странная болезнь, вызывавшая сильнейшее расстройство желудка, непрерывную рвоту и скорую, судорожную смерть. Истребив несколько сот душ, холера вскоре исчезла из низовий Волги. И вот летом 1830 года, двигаясь из глубины Азии и усеивая свой путь
Однако смерть не останавливалась и неслась к Москве, где уже в жаркие августовские дни появились смешивавшиеся с поднимаемой ветром пылью тучи необыкновенных мошек, предвестников, по словам живших здесь армян, морового поветрия. И действительно, в сентябре холера распространила свою власть и на древнюю столицу. Два раза в день печатались неутешительные бюллетени об усилении эпидемии, все чаще мелькали на улицах в сопровождении полицейских кареты с больными, черные фуры с покойниками, погребаемыми на специально отведенных кладбищах. Город оцепили, как в военное время. Смерть уносила и уносила на кладбища новые жертвы, но москвичи упорно сопротивлялись ей.
Позднее А. И. Герцен наблюдал холеру 1849 года в Париже, когда правительство не принимало деятельных мер для борьбы с ней, пожертвования оказывались ничтожными, в больницах не хватало кроватей, а из-за недостатка гробов умерших долго не хоронили. «В Москве, — вспоминал он в «Былом и думах», — было не так. Составился комитет из почетных жителей — богатых помещиков и купцов. Каждый член взял себе одну из частей Москвы. В несколько дней было открыто двадцать больниц, они не стоили правительству ни копейки, все было сделано на пожертвованные деньги. Купцы давали даром все, что нужно для больниц, — одеяла, белье и теплую одежду, которую оставляли выздоравливающим… Университет не отстал. Весь медицинский факультет, студенты и лекаря en masse [20] привели себя в распоряжение холерного комитета, их разослали по больницам, и они остались там безвыходно до конца заразы. Так три или четыре месяца эта чудная молодежь прожила в больницах ординаторами, фельдшерами, сиделками, письмоводителями — и все это без всякого вознаграждения… Москва, по-видимому сонная и вялая, занимающаяся сплетнями и богомольем, свадьбами и ничем, просыпается всякий раз, когда надобно, и становится в уровень с обстоятельствами, когда над Русью гремит гроза.
20
В полном составе (франц.).
Она в 1612 году кроваво обвенчалась с Россией и сплавилась с нею огнем 1812… Явилась холера, и снова народный город показался полным сердца и энергии!»
Эти строки отражают состояние всеобщей самоотверженности и сплоченности русского народа в тяжелые периоды его истории. Герцен не воевал, но обостренным чутьем почувствовал связь разных событий, преображавших их участников. Петр Яковлевич Чаадаев же, глядя на «полную сердца и энергии» деятельность во время холеры, не может не вспомнить и Смоленск, и Бородино, и Малоярославец, где в минуту смертельной опасности он видел отнюдь не «немые» лица простых русских солдат и именитых военачальников, совсем не слепо отдававших свои жизни ради победы. Почему же он не осмыслил все это в своих философических рассуждениях о России, самоотверженная защита которой (а не ее завоевательские победы) на разных исторических этапах своеобразно и значимо вошла в национальное самосознание?
Об этом своеобразии и значимости, на которые после бесед с Пушкиным он стал обращать большее внимание, ему говорят московские храмы: зеленоглавая церковь Всех Святых на Кулишках напоминает о полегших на поле Куликовской битвы, Похвалы Пресвятой Богородицы в Успенском соборе — о победе над татарами в правление Василия Темного, а Донской монастырь — об освобождении Москвы. Храм же возле Присутственных мест сооружен по инициативе Дмитрия Пожарского после его знаменитой победы. Что же значат эти (столь непохожие на западные памятники) увековеченные страдания и самозащита, эти ежегодные крестные ходы в Кремле, Сретенском и Донском монастырях, в Казанском соборе, знаменующие
освобождение родины от татар, поляков, французов?Подобные вопросы, вытесненные из его сознания логикой философических писем, с недавних пор стали беспокоить Петра Яковлевича, холера же придала им наглядную форму, и он пытается определить корни и возможные результаты духовного бескорыстия и страдательного начала в истории русского народа. Уже в первом философическом письме налицо расплывчатые отклонения от беспросветно мрачного описания России: Чаадаева не покидало смутное чувство того, что Россия должна «дать миру какой-нибудь важный урок», хотя для исполнения такого предназначения ей и суждено испытать много бедствий и страданий. Но какой же именно урок? Ответа пока нет, требуются новые размышления и исследования, для которых время теперь не совсем подходящее. Гробы не перестают множиться, и холера в любую минуту может прийти за всяким.
Посещая приходскую церковь, Петр Яковлевич каждый раз видит там множество молящихся. Михаил, гостящий в это время у тетки, и Анна Михайловна переживают беспокойство за него, и он, вернувшись в квартиру, где для предохранения от заразного заболевания расставлены блюдечки с хлором, против обыкновения спешит сообщить им о своем благополучном пока положении. За окном мужик, обернутый в обмазанную дегтем клеенку, погоняет похоронные дровни, а Петр Яковлевич рассказывает о решительности Николая I, приехавшего из Петербурга в охваченный эпидемией город для поддержания народного духа, признается (приведется ли еще!) в добрых чувствах к брату. «Ты пишешь, — отвечает ему Михаил, — что всегда меня любил, что мы могли доставить друг другу более утешения в жизни, но любить более друг друга не могли. За эти мне неоцененные от тебя слова наградит тебя собственное твое чувство. Я не берусь сказать, какое они на меня делают и всегда будут делать действие. Ты уверен, что я тебя люблю, потому ты сам можешь понять. Могу тебе только сказать, что это правда и что я это знаю, и что мне это величайшее утешение».
В минуту смертельной опасности отношения между братьями достигли той степени близости, которой они не имели ранее и не будут иметь в дальнейшем. Михаил доволен спокойствием духа и умелыми предохранительными мерами Петра, сердечно благодарит за присланные лекарства и уксус, необходимый для окуривания комнат, просит, если холера дойдет до Алексеевского и он умрет раньше брата, продать дом из Фурсовского имения, а деньги «дать женщине, с которой я жил около семи лет», и слуге Петру Синицыну.
Но болезнь обходит стороной и Алексеевское, и Надеждино, где опасения Авдотьи Сергеевны за жизнь и здоровье Петра Яковлевича усиливаются видом расставленных в округе застав, зажигаемых у домов смоляных бочек, носимых сельскими жителями ладанок с чесноком. Письма от родных и знакомых, доставляемые в Надеждино из Москвы, были проколоты и пахли дымом. Вид этих писем усиливал опасения и страдания любящей девушки, и она решилась наконец отослать Чаадаеву свое очередное послание, в котором умоляла его постараться выбраться из Москвы. Она несказанно желала бы видеть его здесь, в Алексеевском, куда он уже несколько раз обещал тетке приехать, но так и не приехал. Однако, несмотря на это желание, она предпочла бы, чтобы он находился за многие версты от Надеждина, если холера начнет продвигаться в сторону Дмитрова. В порыве самоотречения и любви к Чаадаеву, к близким ей людям Авдотья Сергеевна восклицает: «О Боже! …Спаси тех, чье существование для меня в тысячу раз дороже моего… Если после моей смерти молитвы мои могут быть услышаны Предвечным, я буду умолять его сделать Вашу (Чаадаева. — Б. Т.) настоящую жизнь спокойной и счастливой, а будущую еще более блаженной. Умру довольной и радостной, если буду знать, что находятся вне опасности все дорогие мне люди».
Авдотья Сергеевна просит Петра Яковлевича постоянно заботиться о его собственном здоровье, мысли о котором никогда не покидают ее и которое необходимо, по ее мнению, для «блага всех нуждающихся в примере на жизненном пути». В таком примере нуждается и она, Авдотья Сергеевна, а потому просит Петра Яковлевича разрешить ей продолжать писать ему письма и надеяться на ответные послания, так необходимые для успокоения мук ее сердца, в котором она часто находит только боль и тоску.
Но вот уже в другом письме она с нескрываемым счастьем сообщает Чаадаеву, что на днях пришло наконец долгожданное известие о значительном спаде холерной эпидемии и что скоро городские ворота будут открыты. Она с еще большим усердием работает над рисунком для ковра, предназначенного Петру Яковлевичу, но приподнятое настроение постепенно омрачается отсутствием ответных писем. Уж не пропадают ли они, простодушно думает Авдотья Сергеевна, как случилось недавно с адресованным отцу в Иадеждино письмом, которое неожиданно попало в Курскую губернию? И она просит Чаадаева писать полный адрес, указывая не только Дмитровский уезд, но и Московскую губернию, ибо «в России есть три Дмитрова».