Чародей
Шрифт:
– Что они собираются делать? Нельзя, чтобы Элси Дымок была тут у нас. Ты же знаешь, что сказал Огг. Мне и так хватает забот, а тут еще эти мешаются. Вели им уйти.
– Не думаю, Лили. Я же тебе рассказывал, как они благодарны, что ты стараешься запереть заразу у себя в доме и не пустить ее в резервацию. Они хотят помочь, чем могут. Прогнать их – значит обидеть. Впрочем, я и не уверен, что они уйдут, – виновато добавил он.
Как и мать, он сознавал, что я, скорее всего, умру и что для них обоих это будет страшный удар. Насколько сильно родители любили друг друга и доверяли друг другу, можно понять по тому, что мать больше не настаивала, чтобы Элси Дымок убралась со всем антуражем.
Как уже сказано, тогда я не знал об этом ничего. Мои воспоминания о том, что случилось, – смесь из рассказа матери и обрывков моих собственных фантасмагорических воспоминаний, в которых она не участвовала. Палатку поставили,
Я ничего этого не слышал. Как я теперь понимаю, я был в коме и, вероятно, приближался к смерти, поскольку температура у меня все повышалась. Но около полуночи я каким-то образом услышал звуки бубна; хотя мне строго-настрого запретили вставать и хотя я был настолько слаб и измучен лихорадкой, что едва волочил ноги, я как-то умудрился подобраться к окну, выглянуть и увидеть трясущуюся палатку. Окно было щелястое – в те годы никакие окна не сидели плотно в рамах, – и от него сквозило. Я жадно вдыхал эти струи воздуха, хотя был так слаб, что меня от них чуть не стошнило. Так я стоял – не знаю, сколько времени, – скрючившись, на коленях, в ночной рубашке, глядя на трясущуюся палатку и слушая стук бубна, который, по словам матери, гипнотизировал.
Когда наутро, в шесть часов, мать очнулась ото сна, я лежал у окна на полу. Она вскрикнула, думая, что я мертв. Но ничего подобного. Меня тут же схватили, водворили в кровать и – о, как часто это случалось во время той моей болезни! – измерили мне температуру, засунув градусник под мышку, так как рот у меня распух и любой предмет, введенный туда, причинял чудовищную боль. К изумлению матери, температура у меня упала до 104 [4] градусов, а к девяти часам, когда пришел доктор Огг, – до 102 [5] . Я обильно потел.
4
40,0° по Цельсию.
5
38,8° по Цельсию.
Огг был в восторге и немедля приписал всю заслугу себе.
– В болезни произошел перелом, – объявил он, – как я и надеялся.
– Но вы сказали…
– Я знаю, миссис Халла, просто я решил на всякий случай подготовить вас к худшему. Но я не бросал надежды. Лично не бросал, так сказать. Это мой постоянный девиз. Никогда не бросай надежды.
Только теперь мать догадалась выглянуть в окно. Палатка исчезла. Доказательством, что она здесь когда-то была, – и каким доказательством! – служил открывшийся на этом месте клочок земли, поросший сухой травой. Под палаткой стаял слой снега и льда толщиной не меньше двух футов.
Мать рассказала Оггу, что случилось, хотя понятия не имела, что все это значило. Зато Огг знал и страшно рассердился.
– Старая шлюха, вечно сует нос в чужие дела. – Он побагровел. – Со своими трясущимися палатками и всякой дребеденью для дураков! Я бы ее выгнал из поселка со всеми потрохами, не живи она в резервации, – там она в каком-то смысле неприкосновенна. Она только поддерживает суеверия и мешает научному прогрессу.
Хорошую новость немедленно передали моему отцу. Это сделал надутый от собственной важности Огг, чтобы объяснить перелом болезни своим врачебным искусством. Впрочем, он предупредил, чтобы снижению температуры не придавали слишком большого значения.
Температура у меня, однако, продолжала падать, хоть и не столь разительно, и через неделю была уже нормальной или только самую малость повышенной. Меня посадили на долгую диету из питательного гоголь-моголя с капелькой рома – этим снадобьем мать решила вернуть мне силы.
Однако прежде, чем я в самом деле выздоровел, прошло десять недель. Был длительный неприятный период, когда пришлось соскребать с кожи бурые
чешуйки, оставленные лихорадкой. У Огга нашлось красивое слово для этого занятия – «десквамация». Он настоял, чтобы я при этом вставал на газету и чтобы все чешуйки собирали и сжигали, так как и они, и я были все еще заразны. Матери пришлось носить маску, чтобы не вдыхать мой прах.Все это время бедный отец спал у себя в конторе, но я наконец-то смог помахать ему из окна своей комнаты. Как только меня объявили незаразным, Огг потребовал дезинфекции всего нашего дома. В то время это означало, что все обильно протирали раствором карболки, от которой облез весь лак с мебели и, конечно, пострадали обои, но отец был так счастлив, что обещал матери вылазку в Торонто для полной смены мебели и обоев в доме.
Но прежде чем поехать, мать должна была выздороветь. Доктор Огг не навязывал своего мнения, но и так было ясно, что мать измучена беспокойством и уходом за мной и ее следует «подкрепить» самыми сильными тонизирующими средствами из арсенала Огга. В те годы тонизирующие средства еще были чрезвычайно популярны. В основном их делали, добавляя железо и кое-какие горькие травы к дешевому хересу. Отец пустил в ход собственные тонизирующие средства – хорошие вина из своего погреба. Он еще со студенческих лет, проведенных в Монреале, любил вино и держал хороший запас, которого благополучно хватило на все годы сухого закона. Огг не сомневался, что его снадобья «укрепляют кровь». Отец был так же твердо уверен, что его вина «укрепляют кровь», и даже распространил свою теорию на меня; поэтому я каждый день получал вино, разбавленное водой, и на всю жизнь приобрел вкус к этому напитку. Но конечно, это было «лекарство», приятное лишь по случайности.
Я полагаю, что мы с матерью набирались сил месяца четыре или пять. Лишь тогда родители, сняв всевозможные мерки с нашего дома, направились в Торонто, чтобы закупить новую мебель и обои. Было решено – о неописуемая радость! – взять меня с собой. Мои добрые родители подумали, что после встречи лицом к лицу со смертью я заслужил интересную поездку.
Так и получилось, что в девять лет, на десятом году жизни, я впервые оказался в городе, который пронизал собою всю мою жизнь и который я очень люблю. Лондону свойственны романтика и историческое величие. Парижу – несравненная красота и атмосфера порочного аристократизма. У Вены двоякий дух – горько-сладкий, чарующий. Но Торонто – плоскостопый, дышащий ртом честолюбивый Торонто – занял в моем сердце особое место, как любимый человек, которого чуточку стыдишься, но перестать любить не можешь. Мне повезло, что первый раз я попал в Торонто весной, когда деревья окутались зеленой дымкой, ибо это город деревьев и они круглый год составляют его главную красоту. Если Торонто когда-либо потеряет свои деревья, он уподобится облысевшей женщине.
Мы остановились в отеле «Король Эдуард». Пока родители проводили целые дни в универмаге Итона, выбирая обои и драпировки, я сидел в библиотечной комнате, где за мной присматривали разные служащие гостиницы. Но я и не собирался шалить: библиотека была укомплектована обычной для отелей безликой смесью книг, но кто-то добавил к ней высокий шкаф с выпусками «Иллюстрированных лондонских новостей» за много лет, вплоть до восьмидесятых и девяностых годов прошлого века. Эти журналы я разглядывал в каком-то трансе, и у меня сложилось совершенно ошибочное представление о внешнем виде британской столицы и ее жителях. Лучше всего были иллюстрированные отчеты о премьерах многих опер Гилберта и Салливена – мне казалось, что они написаны вчера. Родители сводили меня в театр – в «Принцессу» на Кинг-стрит. Его давно снесли, чтобы проложить Юниверсити-авеню. Постановка, которую мы смотрели, называлась «Мадемуазель модистка», а главную роль играла Фрицци Шефф. Первые шевеления мальчишеской похоти я испытал, глядя на ее стройные ноги. Я впервые побывал в театре, и по сей день даже самая истерическая пьеса об унижениях и несправедливости, с самыми бездарными актерами, обладает для меня определенной притягательностью: я всегда надеюсь, что мелькнет красивая нога и развеет тьму.
Но самой важной частью в этом наскоке на цивилизацию был визит к известному врачу, доктору Джеймсу Роббу, который должен был меня всесторонне осмотреть и вынести вердикт о моем состоянии. Доктор осматривал меня долго, и теперь я понимаю, что он был внимательным и искусным диагностом. Но не очень хорошим психологом, потому что, прослушав, пощупав и простукав меня, он объявил результат моим родителям, когда я все еще присутствовал в кабинете, стоя рядом со стулом матери. Доктор сказал, что я «слабенький» и обращаться со мной следует соответственно; скарлатина оставила мне на память подозрительные шумы в сердце и значительную потерю слуха в левом ухе. В общем-то, я легко отделался после ужасной и коварной болезни, но мне ни в коем случае не следует переутомляться.