Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Час будущего. Повесть о Елизавете Дмитриевой
Шрифт:

Впрочем, по сравнению с резкой формулировкой Покровского: „История есть политика, опрокинутая в прошлое“ — мне лично более по душе пришлась развернутая метафора Петра Лаврова (цитирую по его статье „Противники истории“):

„Установление фактов истории в самом обширном смысле есть именно повторение судебного процесса. Только… слова „суд идет“ не влекут за собой никогда окончательногоприговора. Постоянно заседает этот суд в продолжение столетий. Постоянно ждет он новых свидетелей и выслушивает их всех;ждет новых улик и посылает одно поколение экспертов за другим, чтобы тщательно рассмотреть и исследовать эти улики, ждет

новых адвокатов… ждет новых председателей… Историческое жюри произносит только один приговор, который один и научен: „Факт был,и такие-то элементы в нем достоверны, такие-то… вероятны, такие-то установлены быть не могут“. Приговор „виновен“ или „не виновен“ произносит не история как наука. Его произносит общественный идеал каждого живого общества над своими предшественниками, во имя того понимания истины и справедливости, которое присуще этому новому идеалу“.

Агитационно упрощенная формула Покровского, непосредственно связывавшая науку с политикой, легко объясняла и оправдывала, скажем, двуличие того историка при дворе византийского императора Юстиниана, который одновременно писал две истории своего времени — официальную и откровенную. Приговор же от лица общественного идеала, при заранее декларируемой относительности, представал в моих глазах приближением к истине: общественный идеал моего поколения выражал себя в классовой точке зрения. Юстинианов историк Прокопий с его беспринципностью был в среде историков-марксистов невероятен.

Когда выдалось наконец время на повторное внимательное чтение воспоминаний Луизы Мишель, мне еще раз встретилось искомое мною „Кордери“ — оказалось, это название площади в Париже. Для памяти я себе выписал: „Когда, около 71-го года, люди всходили по пыльной лестнице дома Corderie du Temple, где собирались секции Интернационала, то казалось, что поднимаешься по ступенькам храма. Это и был храм, храм всеобщего мира и свободы“. А недолгое время спустя я прочел у Валлеса в романе из эпохи Парижской Коммуны: „Знаете ли вы площадь между Тампль и Шато д'О… Этот пустынный треугольник — площадь Ла-Кордери… Здесь пустынно… Но с этой площади… может прозвучать сигнал… которого послушаются массы… Здесь происходят заседания Международного общества рабочих… здесь собрались члены Интернационала…“

…Не следовало ли из этого, что, если „Елизавету“ называли „женщиной из Кордери“, значит, она была как-то связана с Интернационалом?..»

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

После долгого плавания сквозь пронизывающий туман кэб причалил наконец в Северном Лондоне к двухэтажному дому на Мейтленд-парк-род у самого входа в парк. За те несколько шагов, что отделяли ее от дверей, Елизавета Лукинична успела вспомнить позднюю осень в родном Волоке — эти голые черные ветви в промозглом тумане были точь-в-точь такими, как над милой сердцу Сережей на крутом берегу за господским волокским домом… У дверей, однако, к ее услугам был, по-английски, молоток на цепочке. Она решительно постучала по дубовой панели.

Прямая высокая женщина впустила ее в прихожую.

— Я бы хотела видеть мистера Маркса, — на очень правильном английском проговорила Лиза.

Женщина оглядела ее с головы до ног.

— Доктор Маркс очень занят.

Она ответила по-английски, но с немалым трудом. И снова, второй раз за несколько минут, Лиза подумала про Волок — говор этой женщины живо напомнил ей матушку Наталью Егоровну, которая на всех языках говорила с явным немецким акцентом. «Доктор Маркс ошн санит».

Без видимых усилий Елизавета Лукинична перешла на немецкий:

— У меня письмо к доктору Карлу Марксу.

— От кого, простите?

— Из Женевы… от друзей Иоганна Филиппа Беккера.

Услыхав это имя, женщина

милостиво улыбнулась и протянула руку:

— Присядьте, пожалуйста, я передам письмо.

— Но я бы хотела повидать доктора Маркса…

— Присядьте, пожалуйста, — повторила повелительно женщина и отправилась с письмом по лестнице наверх.

Большая лохматая собака, безмолвно наблюдавшая эту сцену, потянулась было следом за нею, но на третьей или на четвертой ступеньке передумала и возвратилась вниз, к двери.

Итак, в ожидании ответа, Елизавета Лукинична Томановская сидела в передней у Маркса — в прямом смысле, а не в том, обидном, какой вложил когда-то в эти слова разъяренный своим провалом Вольдемар Серебренников, а рядом собака рывками втягивала воздух в ноздри, принюхиваясь к незнакомке. Подавляя волнение, Лиза не успела еще как следует осмотреться, как там, наверху, из двери, за которою скрылась женщина, на лестничную площадку вышел сопровождаемый ею коренастый человек, рядом с нею особенно широкоплечий, с огромной, несоразмерной даже с шириною плеч головой. Таково было, во всяком случае, первое впечатление, и, покуда он к ней спускался, Лиза поняла, от чего это впечатление происходило — от пышной шевелюры и не менее пышной окладистой бороды.

— Наша добрая Ленхен умеет нагнать на человека страху, — говорил между тем, спускаясь по лестнице, Маркс, — но вы на нее не сердитесь, мадам Элиза, я не знаю женщины добрее, чем Ленхен.

Судя по тому, что обратился он к ней по имени, он успел просмотреть письмо и заговорил по-французски — на языке, на котором писал к нему Утин.

Он помог ей раздеться и провел к себе в кабинет.

Комната эта обилием книг, газет и бумаг тут же напомнила Лизе утинскую, но была много больше и соответственно куда больше книг и бумаг вмещала, шкафы с книгами и бумагами стояли у стен по обе стороны камина и напротив окна, и еще два заваленных ими стола стояли перед камином и перед окном. Книги лежали и на камине, рядом со спичками и коробками табаку.

Усадив гостью, хозяин кабинета и сам сел в деревянное кресло к рабочему столу посреди комнаты и, попросив позволения, раскурил трубку, пустил под потолок синее облачко, с усмешкой спросил:

— Вы ожидали увидеть почтенного старца лет эдак под сто, признайтесь честно? Но ведь и вы куда более юны, чем я бы себе мог представить. Так что мы оба ошиблись, и притом — в лучшую сторону, по крайней мере, если верить Гёте, или, точнее, гётевскому Мефистофелю.

И он процитировал на родном языке:

Поближе к поколенью молодому! Там в середине спор вовсю кипит.

В его наружности угадывалось какое-то сходство с Бакуниным, — быть может, из-за шевелюры и бороды; во всяком случае, Лиза стала сравнивать их — и сравнение выходило не в пользу Бакунина. Она не нашла в Марксе этой неприятной монументальности, подавлявшей окружающих, этой бакунинской псевдозначительности. Доктор Маркс показался ей добрым и, судя по смеющимся горячим глазам, очень искренним человеком.

Прочитав еще раз, теперь уже при ней и более внимательно, письмо со штампом в заголовке «Международное Товарищество Рабочих. Русская ветвь», он попыхтел трубкой, убедился, что она погасла, и снова раскурил, и вновь заговорил на французском:

— Я весь внимание, милая мадемуазель Элиза, но, прежде чем вы приступите к возложенному на вас поручению, позвольте сказать вам, что этот «дух групповщины», на который сетуют ваши товарищи, он характерен для эмиграции… ее вечно сотрясают раздоры. Когда нет живого дела, начинается сведение счетов. Только связь с родиной спасает от этого… как написано тут в письме… неплохо… от «ребяческой игры в революцию… для народа, но без народа».

Поделиться с друзьями: