Чаша страдания
Шрифт:
— Если ты, сволочь, собирался совершать покушение, так это в тебе немецкая кровь говорит.
Его опять били, но при этом ни разу сами не упомянули имя того, на кого организовывалось покушение. Имя они обходили молчанием, стараясь подводить допрос к тому, чтобы обвиняемый сам назвал имя Сталина. Костя и другие поняли это с самого начала и с выбитыми зубами, выплевывая кровь, делали вид, что не понимают, о ком так заботятся следователи. Если бы они проговорились хоть один раз, это дало бы в руки следствию главный факт обвинения.
Следователь говорил Косте:
— Ты самый старший в вашей банде. Наверняка ты ими руководил. Девка не в счет. Она свое тоже получит. Может, ты, гадина, хороших ребят свел с правильного советского пути. Теперь они все уже признались во всем, ты один не хочешь сказать правду. Ну что ж, тебе же хуже, — и его опять били.
На самом деле двое или трое из них упомянули имя Сталина,
И вот, одного за другим, всех обвиняемых повели по очереди на суд «тройки» — трех государственных судей. Конвойный завел Костю Богатырева в небольшой коридор и скомандовал: «Стоять!» У закрытой двери стоял часовой с винтовкой. Костя понял, что это уже не допрос, а суд, хотя никто ему об этом не сказал. Он старался услышать, что происходило за дверью. Голоса он слышал, но смысл до него не доходил: то ли он плохо слышал, то ли волновался. Его конвойный скучал, часовой у двери тоже скучал. Они закурили, конвойный кивнул на Костю и спросил часового:
— А этому что дадут?
Часовой, даже не взглянув на Костю, протянул в ответ:
— Вышку.
«Вышка» — это высшая мера наказания, расстрел. Костя, стоя рядом, все это слышал и понимал, что речь идет о нем. Но с ним происходило что-то странное — он не испугался, услышав, что его расстреляют, а поразился двум фактам: почему так откровенно говорили о нем в его присутствии и как это могло быть известно часовому до приговора. И тогда он ясно понял, что его судьба уже предрешена, что часовой наверняка уже слышал приговоры его товарищам и потому так откровенно-безразлично говорил о нем самом. Фактически он уже был приговорен и даже, можно сказать, уже не существовал. Да, он стоял здесь, слушал, что говорят о нем, но на бумаге уже было записано, что земное существование его, Константина Богатырева, уже закончилось. Может быть, всего несколько минут оставалось ему до расстрела.
Конвойный ввел его в большую пустую комнату, где стоял только один стол, покрытый красным сукном. За ним сидели три полковника КГБ, а над ними висел портрет того, кого Костя якобы собирался убить и чье имя из него выколачивали жуткими побоями. Но после того, что Костя только что услышал, ему все стало безразлично: что скажут полковники, что прикажут. Единственное, что он представлял себе — что они вряд ли накинутся на него и станут бить: уж очень они выглядели чисто в своих кителях с золотыми погонами. Главный, в центре, мельком глянул на него:
— Признаете ли вы себя виновным в организации покушения?
Костя слышал это уже сотни, тысячи раз и ответил, как прежде:
— Я себя виновным не признаю.
Полковники переглянулись и дали ему подписать какую-то бумагу, он подписал, не читая. Сказать ему ничего не сказали, конвойному приказали:
— Увести!
Он был уверен, что сейчас, прямо за дверью, его расстреляют. Он даже думал, что как только перешагнет порог комнаты, увидит трупы Нины и всех других, и его проведут несколько шагов по лужам крови, и он пойдет, ожидая на каждом метре приказа встать к стенке.
Трое полковников могли верить или не верить обвинениям, которые предъявлялись группе молодежи, но, приученные к жестокости, они четко выполняли свою профессиональную функцию — наказывать. Их работа была не вникать, не разбираться, а наказывать.
Однако почему-то в Костю за дверями не выстрелили. Он все не понимал — почему? Потом, уже годы спустя, выяснил: его спасло то, что он не упомянул имени Сталина. Тех, кто нечаянно произнес это имя, расстреляли за кощунственное упоминание. Косте, Нине и другим расстрел заменили на 25 лет исправительно-трудовых работ в лагерях строгого режима. Им объявили, что это гуманное решение советского суда. Костю отправили в один из самых страшных лагерей ГУЛАГа [45] .
45
Рассказ о приговоре автор слышал от самого Кости Богатырева, своего соседа в Москве.
20 июня 1950 года все центральные газеты опубликовали большую статью товарища Сталина «Марксизм и вопросы языкознания». Текст статьи слово в слово повторял то, что было написано группой лингвистов. Но от Сталина исходило все-таки несколько добавлений: побольше о марксизме, несколько цитат из Ленина и из своих статей; а о тех, кто неправильно понимал эту науку, не так, как он сам, он «метко» выразился, назвав их «талмудистами и начетчиками».
Никто не понимал, почему Сталину вдруг понадобилось написать работу по вопросам лингвистики. Но буквально на следующий день ее сразу превознесли как «гениальное творение» и вменили
в обязанность изучать во всех институтах [46] .46
Вскоре после выхода этой статьи стали распространятся стихи арестованного поэта-лагерника Юза Алешковского: Товарищ Сталин, вы большой ученый, в языкознаньи знаете вы толк, а я простой советский заключенный, и мне товарищ — серый брянский волк.
40. Стихи Алеши Гинзбурга
Через несколько дней после исчезновения группы студентов филологического факультета многие поняли, что они арестованы. За годы террора уже все знали и привыкли, что так просто пропадали люди. И узнать — почему, за что, — было невозможно. Студенты собирались небольшими группами и тихо переговаривались. Наверное, в обстановке всеобщей слежки и подозрений кто-то свой донес на них — может, они рассказывали политические анекдоты, может, говорили что-то против правительства. Решительные предлагали написать коллективное письмо в их защиту. Нерешительные боялись даже думать о письме. Были и студенты, которые говорили: «Что — арестовали? Пускай привыкают». Слухи об этом аресте ходили по всей Москве.
Августа знала от Алеши о Нине и о ее аресте и видела, как он страдал. По ночам она шептала Семену:
— Несчастный мальчик! Это все так ужасно, он так переживает!
Семен говорил:
— Только бы не натворил глупостей, не ввязался в это. Вот именно.
У него самого были служебные неприятности: Сталин бесконечно создавал и переставлял министерства, их уже было больше пятидесяти. Министров-евреев Семена Гинзбурга и Давида Райзера то понижали до заместителя министров, то назначали министрами в Казахстан, то опять возвращали на свои места. Это не сулило ничего хорошего и настораживало — так Сталин поступал с теми, кого потом арестовывал и ликвидировал.
А Алеша тосковал буквально физически, впал в депрессию, не писал стихов, был молчалив, не хотел есть. Бабушка Прасковья Васильевна уговаривала его:
— Ну съешь еще немного, ты посмотри на себя, как ты похудел.
Августа переживала и за мужа, и за сына. В эти дни она просила старую мать:
— Пойди в церковь, поставь свечки за них обоих.
И Прасковья Васильевна истово молилась.
Постепенно Алешина тоска улеглась. Но когда через год он узнал, что Нину Ермакову и ее друзей приговорили к заключению в лагерях, перед ним, как в галлюцинациях, начали вставать картины жизни этих лагерей. Он хотел выразить это в стихах, и, когда узнал о приговоре, Нина представилась ему за колючей проволокой лагеря. Его поэтическая фантазия разразилась горькими стихами:
БАЛЛАДА О КОЛЮЧЕЙ ПРОВОЛОКЕ Все у нас по-прежнему, Правду говоря; Где-то под Архангельском Строят лагеря; Проволоку колючую Запасают впрок, Чтобы зэк за проволоку Убежать не мог. Дуют ветры снежные, И метель метет, У прораба с проволокой Полон рот хлопот: Разве это качество? Не колючки — пух, И прораб расстроенный Матерится вслух. То ли при Ежове Было до войны! Каждая колючка Вот такой длины. Он тогда охранником Был на Колыме И колючей проволоке Доверял вполне. А от этой, нынешней, Разве будет прок? И прораб забегался, На морозе взмок. Нет, у нас правительство Не осудит зря; Эх, по ком-то плачут, Плачут лагеря. Проволоку надо Злее выпускать — Будет неповадно Им протестовать! Где-то под Архангельском Строят лагеря… Все у нас по-прежнему, Правду говоря.