Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
___
Скоро, Постум, друг твой, любящий сложенье, долг свой давний вычитанию заплатит. Забери из-под подушки сбереженья, там немного, но на похороны хватит. Поезжай на вороной своей кобыле в дом гетер под городскую нашу стену. Дай им цену, за которую любили, чтоб за ту же и оплакивали цену.
___
Зелень лавра, доходящая до дрожи. Дверь распахнутая, пыльное оконце, стул покинутый, оставленное ложе. Ткань, впитавшая полуденное солнце. Понт шумит за черной изгородью пиний. Чье-то судно с ветром борется у мыса. На рассохшейся скамейке — Старший Плиний. Дрозд щебечет в шевелюре кипариса. Март 1972

Песня невинности, она же — опыта

On a cloud I saw a child,

and he laughing said to me…

W. Blake [1]
1
Мы хотим играть на лугу в пятнашки, не ходить в пальто, но в одной рубашке. Если вдруг на дворе будет дождь и слякоть, мы, готовя уроки, хотим не плакать. Мы учебник прочтем, вопреки заглавью. То, что нам приснится, и станет явью. Мы полюбим всех, и в ответ — они нас. Это самое лучшее: плюс на минус. Мы в супруги возьмем себе дев с глазами дикой лани; а если мы девы сами, то
мы юношей стройных возьмем в супруги,
и не будем чаять души в друг друге.
Потому что у куклы лицо в улыбке, мы, смеясь, свои совершим ошибки. И тогда живущие на покое мудрецы нам скажут, что жизнь такое.

1

Дитя на облачке узрел я,

Оно мне молвило смеясь…

Уильям Блейк (англ.)

2
Наши мысли длинней будут с каждым годом. Мы любую болезнь победим иодом. Наши окна завешены будут тюлем, а не забраны черной решеткой тюрем. Мы с приятной работы вернемся рано. Мы глаза не спустим в кино с экрана. Мы тяжелые брошки приколем к платьям. Если кто без денег, то мы заплатим. Мы построим судно с винтом и паром, целиком из железа и с полным баром. Мы взойдем на борт и получим визу, и увидим Акрополь и Мону Лизу. Потому что число континентов в мире с временами года, числом четыре, перемножив и баки залив горючим, двадцать мест поехать куда получим.
3
Соловей будет петь нам в зеленой чаще. Мы не будем думать о смерти чаще, чем ворона в виду огородных пугал. Согрешивши, мы сами и станем в угол. Нашу старость мы встретим в глубоком кресле, в окружении внуков и внучек. Если их не будет, дадут посмотреть соседи в телевизоре гибель шпионской сети. Как нас учат книги, друзья, эпоха: завтра не может быть также плохо, как вчера, и слово сие писати в tempi следует нам passati. Потому что душа существует в теле, жизнь будет лучше, чем мы хотели. Мы пирог свой зажарим на чистом сале, ибо так вкуснее: нам так сказали.
___

Hear the voice of the Bard!

W. Blake [2]
1
Мы не пьем вина на краю деревни. Мы не дадим себя в женихи царевне. Мы в густые щи не макаем лапоть. Нам смеяться стыдно и скушно плакать. Мы дугу не гнем пополам с медведем. Мы на сером волке вперед не едем, и ему не встать, уколовшись шприцем или оземь грянувшись, стройным принцем. Зная медные трубы, мы в них не трубим. Мы не любим подобных себе, не любим тех, кто сделан был из другого теста. Нам не нравится время, но чаще — место. Потому что север далек от юга, наши мысли цепляются друг за друга. Когда меркнет солнце, мы свет включаем, завершая вечер грузинским чаем.

2

Внемлите глас Певца!

Уильям Блейк (англ.)

2
Мы не видим всходов из наших пашен. Нам судья противен, защитник страшен. Нам дороже свайка, чем матч столетья. Дайте нам обед и компот на третье. Нам звезда в глазу, что слеза в подушке. Мы боимся короны во лбу лягушки, бородавок на пальцах и прочей мрази. Подарите нам тюбик хорошей мази. Нам приятней глупость, чем хитрость лисья. Мы не знаем, зачем на деревьях листья. И, когда их срывает Борей до срока, ничего не чувствуем, кроме шока. Потому что тепло переходит в холод, наш пиджак зашит, а тулуп проколот. Не рассудок наш, а глаза ослабли, чтоб искать отличье орла от цапли.
3
Мы боимся смерти, посмертной казни. Нам знаком при жизни предмет боязни: пустота вероятней и хуже ада. Мы не знаем, кому нам сказать «не надо». Наши жизни, как строчки, достигли точки. В изголовьи дочки в ночной сорочке или сына в майке не встать нам снами. Наша тень длиннее, чем ночь пред нами. То не колокол бьет над угрюмым вечем! Мы уходим во тьму, где светить нам нечем. Мы спускаем флаги и жжем бумаги. Дайте нам припасть напоследок к фляге. Почему все так вышло? И будет ложью на характер свалить или Волю Божью. Разве должно было быть иначе? Мы платили за всех, и не нужно сдачи. 1972

Сретенье

Анне Ахматовой

Когда она в церковь впервые внесла дитя, находились внутри из числа людей, находившихся там постоянно, Святой Симеон и пророчица Анна. И старец воспринял младенца из рук Марии; и три человека вокруг младенца стояли, как зыбкая рама, в то утро, затеряны в сумраке храма. Тот храм обступал их, как замерший лес. От взглядов людей и от взоров небес вершины скрывали, сумев распластаться, в то утро Марию, пророчицу, старца. И только на темя случайным лучом свет падал младенцу; но он ни о чем не ведал еще и посапывал сонно, покоясь на крепких руках Симеона. А было поведано старцу сему, о том, что увидит он смертную тьму не прежде, чем сына увидит Господня. Свершилось. И старец промолвил: «Сегодня, реченное некогда слово храня, Ты с миром, Господь, отпускаешь меня, затем что глаза мои видели это дитя: он — Твое продолженье и света источник для идолов чтящих племен, и слава Израиля в нем.» — Симеон умолкнул. Их всех тишина обступила. Лишь эхо тех слов, задевая стропила, кружилось какое-то время спустя над их головами, слегка шелестя под сводами храма, как некая птица, что в силах взлететь, но не в силах спуститься. И странно им было. Была тишина не менее странной, чем речь. Смущена, Мария молчала. «Слова-то какие…» И старец сказал, повернувшись к Марии: «В лежащем сейчас на раменах твоих паденье одних, возвышенье других, предмет пререканий и повод к раздорам. И тем же оружьем, Мария, которым терзаема плоть его будет, твоя душа будет ранена. Рана сия даст видеть тебе, что сокрыто глубоко в сердцах человеков, как некое око». Он кончил и двинулся к выходу. Вслед Мария, сутулясь, и тяжестью лет согбенная Анна безмолвно глядели. Он шел, уменьшаясь в значеньи и в теле для двух этих женщин под сенью колонн. Почти подгоняем их взглядами, он шел молча по этому храму пустому к белевшему смутно дверному проему. И поступь была стариковски тверда. Лишь голос пророчицы сзади когда раздался, он шаг придержал свой немного: но там не его окликали, а Бога пророчица славить уже начала. И дверь приближалась. Одежд и чела уж ветер коснулся,
и в уши упрямо
врывался шум жизни за стенами храма.
Он шел умирать. И не в уличный гул он, дверь отворивши руками, шагнул, но в глухонемые владения смерти. Он шел по пространству, лишенному тверди, он слышал, что время утратило звук. И образ Младенца с сияньем вокруг пушистого темени смертной тропою душа Симеона несла пред собою как некий светильник, в ту черную тьму, в которой дотоле еще никому дорогу себе озарять не случалось. Светильник светил, и тропа расширялась. Февраль 1972

Одиссей Телемаку

Мой Телемак, Троянская война окончена. Кто победил — не помню. Должно быть, греки: столько мертвецов вне дома бросить могут только греки… И все-таки ведущая домой дорога оказалась слишком длинной, как будто Посейдон, пока мы там теряли время, растянул пространство. Мне неизвестно, где я нахожусь, что предо мной. Какой-то грязный остров, кусты, постройки, хрюканье свиней, заросший сад, какая-то царица, трава да камни… Милый Телемак, все острова похожи друг на друга, когда так долго странствуешь, и мозг уже сбивается, считая волны, глаз, засоренный горизонтом, плачет, и водяное мясо застит слух. Не помню я, чем кончилась война, и сколько лет тебе сейчас, не помню. Расти большой, мой Телемак, расти. Лишь боги знают, свидимся ли снова. Ты и сейчас уже не тот младенец, перед которым я сдержал быков. Когда б не Паламед, мы жили вместе. Но может быть и прав он: без меня ты от страстей Эдиповых избавлен, и сны твои, мой Телемак, безгрешны. 1972

1972 год

Виктору Голышеву

Птица уже не влетает в форточку. Девица, как зверь, защищает кофточку. Подскользнувшись о вишневую косточку, я не падаю: сила трения возрастает с паденьем скорости. Сердце скачет, как белка, в хворосте ребер. И горло поет о возрасте. Это — уже старение. Старение! Здравствуй, мое старение! Крови медленное струение. Некогда стройное ног строение мучает зрение. Я заранее область своих ощущений пятую, обувь скидая, спасаю ватою. Всякий, кто мимо идет с лопатою, ныне объект внимания. Правильно! Тело в страстях раскаялось. Зря оно пело, рыдало, скалилось. В полости рта не уступит кариес Греции древней, по меньшей мере. Смрадно дыша и треща суставами, пачкаю зеркало. Речь о саване еще не идет. Но уже те самые, кто тебя вынесет, входят в двери. Здравствуй, младое и незнакомое племя! Жужжащее, как насекомое, время нашло, наконец, искомое лакомство в твердом моем затылке. В мыслях разброд и разгром на темени. Точно царица — Ивана в тереме, чую дыхание смертной темени фибрами всеми и жмусь к подстилке. Боязно! То-то и есть, что боязно. Даже когда все колеса поезда прокатятся с грохотом ниже пояса, не замирает полет фантазии. Точно рассеянный взор отличника, не отличая очки от лифчика, боль близорука, и смерть расплывчата, как очертанья Азии. Все, что и мог потерять, утрачено начисто. Но и достиг я начерно все, чего было достичь назначено. Даже кукушки в ночи звучание трогает мало — пусть жизнь оболгана или оправдана им надолго, но старение есть отрастанье органа слуха, рассчитанного на молчание. Старение! В теле все больше смертного. То есть, не нужного жизни. С медного лба исчезает сияние местного света. И черный прожектор в полдень мне заливает глазные впадины. Силы из мышц у меня украдены. Но не ищу себе перекладины: совестно браться за труд Господень. Впрочем, дело, должно быть, в трусости. В страхе. В технической акта трудности. Это — влиянье грядущей трупности: всякий распад начинается с воли, минимум коей — основа статистики. Так я учил, сидя в школьном садике. Ой, отойдите, друзья-касатики! Дайте выйти во чисто поле! Я был как все. То есть жил похожею жизнью. С цветами входил в прихожую. Пил. Валял дурака под кожею. Брал, что давали. Душа не зарилась на не свое. Обладал опорою, строил рычаг. И пространству впору я звук извлекал, дуя в дудку полую. Что бы такое сказать под занавес?! Слушай, дружина, враги и братие! Все, что творил я, творил не ради я славы в эпоху кино и радио, но ради речи родной, словесности. За каковое реченье-жречество (сказано ж доктору: сам пусть лечится) чаши лишившись в пиру Отечества, нынче стою в незнакомой местности. Ветрено. Сыро, темно. И ветрено. Полночь швыряет листву и ветви на кровлю. Можно сказать уверенно: здесь и скончаю я дни, теряя волосы, зубы, глаголы, суффиксы, черпая кепкой, что шлемом суздальским, из океана волну, чтоб сузился, хрупая рыбу, пускай сырая. Старение! Возраст успеха. Знания правды. Изнанки ее. Изгнания. Боли. Ни против нее, ни за нее я ничего не имею. Коли ж переборщат — возоплю: нелепица сдерживать чувства. Покамест — терпится. Ежели что-то во мне и теплится, это не разум, а кровь всего лишь. Данная песня — не вопль отчаянья. Это — следствие одичания. Это — точней — первый крик молчания, царствие чье представляю суммою звуков, исторгнутых прежде мокрою, затвердевшей ныне в мертвую как бы натуру, гортанью твердою. Это и к лучшему. Так я думаю. Вот оно — то, о чем я глаголаю: о превращении тела в голую вещь! Ни горе не гляжу, ни долу я, но в пустоту — чем ее не высветли. Это и к лучшему. Чувство ужаса вещи не свойственно. Так что лужица подле вещи не обнаружится, даже если вещица при смерти. Точно Тезей из пещеры Миноса, выйдя на воздух и шкуру вынеся, не горизонт вижу я — знак минуса к прожитой жизни. Острей, чем меч его, лезвие это, и им отрезана лучшая часть. Так вино от трезвого прочь убирают, и соль — от пресного. Хочется плакать. Но плакать нечего. Бей в барабан о своем доверии к ножницам, в коих судьба материи скрыта. Только размер потери и делает смертного равным Богу. (Это суждение стоит галочки даже в виду обнаженной парочки.) Бей в барабан, пока держишь палочки, с тенью своей маршируя в ногу! 18 декабря 1972

В озерном краю

В те времена в стране зубных врачей, чьи дочери выписывают вещи из Лондона, чьи стиснутые клещи вздымают вверх на знамени ничей Зуб Мудрости, я, прячущий во рту развалины почище Парфенона, шпион, лазутчик, пятая колонна гнилой провинции — в быту профессор красноречия — я жил в колледже возле Главного из Пресных Озер, куда из недорослей местных был призван для вытягиванья жил. Все то, что я писал в те времена, сводилось неизбежно к многоточью. Я падал, не расстегиваясь, на постель свою. И ежели я ночью отыскивал звезду на потолке, она, согласно правилам сгоранья, сбегала на подушку по щеке быстрей, чем я загадывал желанье. 1972, Анн Арбор, Мичиган
Поделиться с друзьями: