Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)
Шрифт:

Когда проповедник Лиддон из собора Святого Павла в Лондоне стоял у гроба Чарльза Дарвина, чтобы благословить тело ученого-еретика, прежде чем оно будет предано земле, он облегчил свою совесть, но и избежал негодования собравшихся, воскликнув: «Свят этот факт!» Sanctus, sanctus Dominus Deus Sabaoth. Pleni sunt coeli et terra gloria tua{17}.

Чем бы мне помогло, если бы я не помнил о фактах? Ни о небе, ни о земле, ни о Природе, всегда мне симпатизировавшей? Ни об Альфреде Тутайне? Не помнил бы ни о плохом, ни об опасностях, ни о конфликтах и их разрешении? Ни о самом месте действия? — Если бы я уклонялся от воспоминаний? Я бы тогда раскаялся? И больше бы не хотел той жизни, которая была и остается моей?

Я должен хотеть вспоминать. Память это и есть моя мера. Я не вправе быть человеком,

который через каждые двадцать четыре часа всё забывает{18}. Я хочу попытаться вспомнить себя. Я должен дать полный ответ. Полный ответ? — Он где-нибудь да прервется. В нем обнаружатся десятки тысяч лакун. Не бывает, чтобы поток переживаний полностью обратился вспять. Никакой сон не будет для этого достаточно протяженным, никакой мозг — достаточно точным. Повсюду захлопываются двери. Я знаю, знаю, что двери захлопываются. Двери захлопывает Сильнейший. Ни один завоеватель, когда умрет, не удержит в руках захваченные страны. Ему могут бросить лишь несколько комьев земли…

Я признаю свое смятение; но я все-таки пишу. У меня есть план{19}.

Декабрь{20}

Уже много дней ледяной ветер с востока носится над землей. Он жадно слизал первый снег. Земля опять обнажилась. Стеклянный холод меняет вид земной коры. Едкая снежная пыль звенит над полями. Покачиваются голые лиственные деревья, утратившие гибкость и тихо потрескивающие. Так обстоит дело по краям глубоко промороженных лугов. Дальше в лесах болотистая мягкая почва, внезапно изменившись, уподобилась застывшему цементу. Корни растений оказались вплавленными в неумолимую каменную породу. Краски, которые дарит солнце, настолько прозрачны, что на них больно смотреть. Тени света — как удержавшаяся синяя ночь.

Воздушный океан, когда в него вламывается тьма, пропитывается жестокостью. Земля больше не имеет ни дымки, ни запаха. Вчера я видел, как ярко сияющая Венера стояла под лунным полумесяцем. И казалось, вместе с лучами этих небесных тел на нас дождем падает холод мирового пространства. Ко мне подкралось предощущение смерти. Безутешно стояла в жилах теплая кровь, посреди этого вторгшегося к нам холода. Я думал о животных, которые где-то дышат, об отвернувшейся от нас стороне лунного лика: о которой говорят, что ее сущность, будто бы, — это холод, теряющийся во всепожирающем веянии Бесконечности.

Я шел по проселочной дороге. Меня знобило, сердце мое отчаялось.

Зима пришла вовремя. В лесах опять гулко звенят топоры. Деревья, отделенные от корней, опрокидываются. На дорогах можно увидеть телеги, груженные тонкими березовыми стволами. Крестьяне думают, что заранее заготовленного запаса дров, может, и не хватит, если зима будет суровой и долгой. Из лошадиных ноздрей тянутся струйки мягкого белого пара.

У меня же домашних забот не прибавилось. Гумно и сарай заполнены сложенными в штабеля дровами. Для меня зима с давних пор означает жизнь в натопленных комнатах. Дом, который мы, Тутайн и я, для себя построили, это зимний дом с толстыми стенами и глубокими оконными нишами, с тяжелыми потолочными балками, двойным половым настилом и утеплителем из глины и опилок. Мои предварительные меры — из года в год все те же. В лесу, по ту сторону от утесов, по моему заказу валят березы; иногда на лесных аукционах я покупаю древесину твердых сортов. Стен Кьярвал, мой сосед (его двор находится в нескольких километрах, за холмами), помогает привезти все эти поленья. Тот же Стен Кьярвал летом доставляет мне два-три воза сена, а осенью — десять мешков овса. Я покупаю у него этот корм. Он также обрабатывает для меня полосу пахотной земли возле луга. У меня самого нет сельскохозяйственных орудий: мы их никогда не имели. Хлеб насущный, как принято говорить, то есть все необходимое для жизни, я приобретаю на те проценты, что получаю от банка в Ротне. Это чудо, но там в самом деле лежат мои деньги, и капитал увеличивается. Несмотря на кое-какие испытания и опасности, наследство, которое мне досталось от Георга Лауффера, суперкарго, сохранялось на протяжении десятилетий. Оно обеспечивало пропитание мне и Альфреду Тутайну, пока он был жив. И если порядок в этой стране не рухнет — в результате войны, или разрушительного кризиса, или банкротства, — оно будет служить мне и дальше, как сказочный слуга. Нельзя сказать, что это имущество приобретено честным путем. Оно почти так же сомнительно, как краденое добро. Это чудо — что я могу кормиться и одеваться, иметь досуг и держать лошадь. Я отношусь к числу бездельников, хотя у меня есть привычные занятия и я пишу музыку. — Когда-то я думал, что стану ученым человеком. Каждый, кто знал меня, не сомневался, что так и будет. Но авантюра отвлекла меня от моей цели.

* * *

«Лаис» затонула 17 августа. Двадцать восемь человек из тридцати одного (столько людей находилось на борту) снова ступили на твердую землю. Они пережили то, что должны были пережить во время такой катастрофы. Каждый имел свое мнение относительно причин гибели этого хорошего корабля. В Порту-Алегри{21}

дело разбиралось в присутствии консула. Капитан отвечал на вопросы односложно. Вахтенного офицера Вальдемар Штрунк заставил молчать. Матросы, по большей части, вели себя так, будто их ударили по губам. Они практически ничего не знали. А то, что они могли сказать, было болтовней, ложью, разрозненными представлениями, не опирающимися на факты. Позже, когда дело еще раз разбиралось в ведомстве, занимающемся расследованием морских крушений, повторилось то же самое. Никто не проговорился, чт'o ему довелось пережить. Судовой журнал был потерян. Газеты печатали длинные репортажи с выдуманными подробностями. Суперкарго в этих газетных колонках превратился в отталкивающую фигуру. Вальдемар Штрунк к тому времени отрекся от моря, он доживал свой век где-то на плоской суше, среди роскошного сада. Он составлял разные официальные бумаги. Отчеты. Оправдания. Отдельные его письма добрались до меня; в них отражается постепенная деградация этого человека — достойный всяческого уважения закат жизни. Капитан просил меня прислать ему какие-то сведения, пытался истолковать мои ответы.

Получилось так, что я знаю больше, чем другие. Все равно это неполное знание. В нем, как во всяком знании, имеются прорехи.

Один старик, если он еще живет, далеко отсюда, в моем родном городе, откуда мы вышли в плавание, — директор Дюменегульд де Рошмон, владелец корабля{22} — мог бы наполнить наши отчеты и толкования правдой. Но он этого не хочет. И никогда не хотел. Он хотел молчать. Может, из гордости. Может, он гордится своим преступлением, которое никто не в силах разгадать. Он не ведает раскаяния. Нуждается в нем так же мало, как я. (Вряд ли дело обстоит по-другому.) Выкладывать свою жизнь кому попало он не собирается. Гробы, его гробы, опустились на дно. (Мне к этому еще придется вернуться.) Между ним и мной — непреодолимое отчуждение. Его высказывания обо мне умножили тревоги моей матери, омрачили ее смерть. А отца сделали моим врагом. (Или, может, только усилили уже существующую необъяснимую ненависть.) Он остался уважаемым человеком. Выплаты по страховкам возместили ему убытки, даже с лихвой.

Для своего оправдания, а может, и для оправдания Тутайна, и чтобы еще раз ощутить ту реальность — может, я тогда лучше пойму взаимосвязи или правильнее их истолкую, — ради всего этого я записываю, что знаю. Отписки Вальдемара Штрунка кажутся мне болезненными, уводящими далеко от цели. Это какие-то рваные клочки. Я их в самом деле порвал, чтобы они меньше угрожали собственной моей способности к суждениям. Никому не будет вреда, если я сейчас представлю свое свидетельство. Срок давности истек. Тот, кому я мог бы навредить, хотя меньше всего этого хочу, — я имею в виду Альфреда Тутайна, — мертв. Ничто не мешает мне сесть на ящик, внутри которого лежит его труп.

* * *

Нас, потерпевших крушение, выловили из моря. Медлительный фрахтовый пароход с грузоподъемностью в несколько тысяч тонн принял нас на борт. «Неужто это убогое старое корыто и было нашим деспотичным конвойным судном?» — со злобной насмешкой спросил Вальдемар Штрунк у суперкарго. Я услышал это: они, спасенные, стояли на палубе старого доброго фрахтера с узкой трубой.

Суперкарго с трудом принудил себя принять некоторые меры. Казалось, он призвал свои глаза к порядку, указал им на новый палубный ландшафт, а мысли просеял через крупноячеистую решетку. Несподручные блоки его растерянности сквозь решетку не вывалились, а только чуть сдвинулись в сторону. Остальное, в общем и целом, он вспомнил.

— Нет, — сказал он, чуть помедлив. Кожа на его лице и руках слегка порозовела; она уже не казалась сухой, как у мертвеца. — Я не решился доложить о несчастье, постигшем корабль. Мне подумалось: пусть лучше его считают пропавшим без вести.

— Так вы предпочли ради каких-то честолюбивых целей пожертвовать собой и командой? Мы все должны были погибнуть? — Голос Вальдемара Штрунка теперь дрожал от презрения.

— Мы подвергались такой опасности, — ответил с невозмутимой покорностью судьбе Георг Лауффер, — но вышло по-другому.

Тут к ним присоединился капитан фрахтового судна. Он намеревался расспросить этих двоих. Но не сумел вытянуть из них ничего, кроме самых общих сведений. Он выразил удивление, что у шестерых матросов вымазаны дегтем лица и шеи. И что они не желают воспользоваться водой и мылом. Привести себя в порядок они не хотели. Уж не сумасшедшие ли они, спросил он. Но объяснения так и не получил. Ему ничего не оставалось, как передернуть плечами. Было нелегко разместить двадцать девять гостей, неожиданно подаренных морем. Проблема еще больше осложнялась тем, что некоторые оказались своенравными и чересчур требовательными; а скупостью на слова они отличались все как один. Суперкарго потребовал для себя отдельное запирающееся помещение. Он сказал, что удовлетворится ящиком вместо стула и доской вместо койки. Но настаивал, чтобы его поместили отдельно от других. Матрос второго ранга, Альфред Тутайн, ударился в слезливую истерику. Он потерял человеческий облик; уподобился свернувшемуся в клубок животному. Пришлось признать, что он нуждается в помощи.

Поделиться с друзьями: