Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)
Шрифт:

И правда: я в то время часто бродил по городу — без мыслей, почти вслепую, натыкаясь на фонарные столбы и людей, — и представлял себе, что слышу музыку. Я эти мелодии не придумывал: они уже были здесь — однако, лишенные развития, не имели ни начала, ни конца. Я сказал Тутайну, и в голосе моем прозвучала настоящая грусть:

— Я никогда не смогу сравниться с тобой.

— Я сделал тебя отмеченным, — ответил он. — И, думаю, было необходимо, чтобы я проделал это со всей возможной основательностью. Потому что тебя трудно в чем-либо убедить.

* * *

Ему, когда он подрос, говорили, что он, конечно, видел свою мать в гробу. Это был дешевый гроб из еловых досок, зачерненный угольной пылью. Маленький Тутайн будто бы вскарабкался на покрытое бумажным саваном тело, чтобы поиграть с мамой: он ведь видел ее лицо и руки. Значит, он наверняка слышал и шуршание стружки под ней, на дне ящика. Видел крест из дерева или жести на ее груди… Но он ничего не помнит. Это его переживание стало черной дырой. Которая даже не может хоть что-то в нем всколыхнуть. Душа остается непотревоженной. Хотя это была его мать: прислуга: человеческое существо, оказавшееся пригодным, чтобы родить его. Странно. Он не знает, где ее похоронили. Не знает даже, в каком городе это произошло. Клеменс Фитте — тот хоть научился любить свою мать. Тутайн и этого лишен. Он свою мать по-настоящему так и не узнал. Он ее забыл. Не знать, где человек похоронен… Как будто Тутайн возник вообще без родителей, чтобы он мог сказать: «Я — это я». Могилы постепенно забываются; по прошествии какого-то времени никто уже не помнит, где именно они вырыты; придет день, когда все они будут осквернены и уничтожены. — — У моей мамы была подруга. Которую мне велели называть тетей. На нее обрушились многие горести. Я часто видел ее плачущей. Но ее лицо было устроено так, что, даже залитое слезами, казалось улыбающимся. Эта женщина родилась

на свет как человек, предназначенный для радости.

Переживания убивают даже скотину, которая из-за массивных рогов кажется не поддающейся умерщвлению. Тетя была старше моей мамы. Она называла маму уменьшительным именем, которое за пределами этой дружбы вообще не употреблялось. Она любила говорить по-французски; но это было патуа в наихудшем виде{79}, которого никто не понимал. Тетя иногда рассказывала диковинные истории, вызывавшие у меня сильный страх и недоумение. В юности она работала горничной в большом доме. Она делила там спальню с кухаркой. Однажды ночью в окно светила круглая светлая луна. В комнате можно было разглядеть все предметы. Тетя никак не могла заснуть. Внезапно она услышала чудесную печальную музыку: что-то вроде неземного журчания, которое началось полнозвучно, но потом становилось все тише и превратилось под конец в еле слышную, как дуновение ветра, мелодию. «Мне не поверят, если я завтра об этом расскажу», — подумала она. И разбудила кухарку. Теперь они обе вслушивались в дивные замирающие строфы, какие не придумал бы и не воспроизвел ни один человек: строфы, исполняемые без участия голоса и музыкальных инструментов, с помощью одного лишь лунного света. «В нашем доме, наверное, случилась беда», — сказала тетя кухарке. — Наутро их разбудили очень рано, в пять часов. Хозяин дома держал в дрожащей руке свечу. «Вставайте, — сказал он, — беда…» Оказалось, что молодой господин, его сын, вскрыл себе вены и кровь хлынула на ковер. Он умер. «Почему он убил себя?» — спросил я, уже чувствуя, как меня пробирает дрожь. Тетя не была ханжой и рассказала мне всё. Молодой человек собирал коробки от сигар. Наполнял эти коробки своими экскрементами. И рассылал их как почтовые отправления по разным адресам. «Дружелюбный, симпатичный юноша. И такой молодой. Вот уж действительно никто бы его не заподозрил… И все-таки в его комнате воняло. Правда, не так сильно, как, кажется, должно было бы…» Вот что сказала тетя. То, что я понял из рассказанного, еще не подкреплялось жизненным опытом. Было всего лишь недоумевающим пониманием. Мозг молодого человека, этот запертый в темных гротах мозг, соблазнил его на такое. Ах, зачем он сделал это? Он потом заплатил по счету, пролив свою кровь. Капающая кровь по звуку была как лунные лучи — серебряной; но при этом оставалась багряной и пачкала ковер. С серебристым звуком капала кровь, на ковер из какой-то восточной страны…

Тете пришлось четыре месяца отсидеть в тюрьме. За дачу ложных показаний под присягой. И вот что принудило ее к лжесвидетельству. Она была замужем. Муж — фабричный рабочий. Вечерами, пытаясь утолить жажду знаний и образования, он читал и учился. И постепенно мысли начали формироваться у него в голове с большей легкостью. Он сделался лидером рабочих. Он принадлежал к социалистической партии. Правительство с этой партией боролось. Она считалась одной из революционных организаций. Парламент уполномочил правительство издать чрезвычайные законы для защиты государства. Эта партия была запрещена. Ее лидеры оказались в тюрьмах. Муж моей тети тоже попал в тюрьму. Тетя тогда как раз родила их второго ребенка. Полиция получила распоряжение о конфискации всего имущества заключенных. Имущество тетиного мужа состояло из очень скудно обставленной квартиры, где жила его жена с годовалой дочкой и новорождённым сыном. После того как у нее в первый раз произвели обыск, взломали и перерыли все шкафы и ящики, она, в своем безвыходном положении, заявила, что предметы мебели будто бы являются собственностью соседки, ее приятельницы. Тетя потом побежала к соседке: рассказала ей, плача, что заявила то-то и то-то; и умоляла, чтобы соседка, ради всего святого, не опровергала ее слова: она, мол, подарит ей в благодарность и то, и это, и еще столько-то… Соседка, ее давняя приятельница, ответила, что с удовольствием оставит полицаев с носом — пусть, дескать, подруга не беспокоится. Полицейские не смогли распродать с аукциона обстановку квартиры, поскольку соседка, безупречная в юридическом плане, подала иск в суд. Дескать, этот негодяй, этот социалист, никакой собственности не имел, кроме нескольких запрещенных книг. Бедной женщине, моей тете, пришлось клятвенно подтвердить свое заявление перед судом. (От безупречной в юридическом плане соседки этого не потребовали.) Между тем произошли новые парламентские выборы. Правительство переживало кризисный период. Находящихся в заключении лидеров рабочего движения выпустили из тюрем. Однако не только состав парламента стал другим; не только во взглядах избирателей произошли изменения; не только государственная политика приняла другой курс; не только общество признало необходимость реформ и предоставило угнетенным, которых оно еще недавно считало революционерами, определенные социальные права: люди, сидевшие в тюрьмах, тоже изменились. Муж моей тети за годы заключения превратился в другого человека. В тюрьме он продолжал читать и учиться. И из тюремных ворот вышел на свободу победителем. Для него было готово место в парламенте. Один пивоваренный завод предложил ему место директора. Потому что рабочие — лучшие потребители пива. О своей жене и о детях этот человек давно забыл. Он не любил их больше. Собственное прошлое казалось ему слишком убогим. Он завел себе новую возлюбленную. И предложил жене расторгнуть брак по взаимному согласию. Тетя была обескуражена таким предложением ничуть не меньше, чем неожиданной стремительной карьерой мужа. Она обдумала сложившуюся ситуацию. Поплакала в объятиях моей мамы. И воспротивилась разводу. Но ее муж был полон решимости добиться задуманного любыми средствами. (Человек способен на всё.) Он написал на жену донос: дескать, столько-то лет назад она под присягой дала ложные показания. Мебель в квартире в то время, вопреки ее показаниям, была его собственностью… Он хорошо разбирался в законах. И знал, что за дачу ложных показаний полагается каторжная тюрьма. Он знал, что пребывание одного из супругов в каторжной тюрьме по закону является достаточным основанием для развода. Его жену посадили в тюрьму. Но тут вмешался мой отец. Увидев, что справедливость, как он ее понимает, находится в опасности, он нанял адвоката. А сам выступил в качестве свидетеля и объяснил: что бедная женщина всего лишь последовала его совету; что это был необходимый акт самообороны против бесчеловечной государственной машины; что значимость факта дачи ложных показаний ослаблена недостаточным юридическим образованием тогдашнего судьи. (У которого не нашлось времени, чтобы вникнуть в показания бедной женщины.) Судьи, проявив чуткость или почувствовав отвращение к доносчику, назначили самое мягкое наказание из тех, что предусмотрены за неуважительное отношение к присяге. Муж тети не достиг желаемого. До конца своих дней он вынужден был незаконно сожительствовать с новой возлюбленной. — Тетя, когда ее выпустили из тюрьмы, нашла свое убогое жилище совершенно пустым. Соседка-приятельница распродала всю мебель. Потому что эта мебель, как она объяснила, была ее собственностью. А по отношению к личности, отбывшей срок заключения, никакие прежние дружеские договоренности, вроде передачи мебели во временное пользование, во внимание не принимаются… Стоять так, с пустыми руками… Детей, прежде отданных на государственное попечение, тете вернули в полицейском участке. Дети рассказывали такие вещи, что по ее приветливому, доброму лицу еще не раз потекли слезы, — но у властей на все был один ответ: «Сударыня, мы ничем вам помочь не можем».

Позже тетя говорила порой: «Только тот, кто побывал в тюрьме, имеет опыт обращения с реальностью». Мой отец отвечал: «Да… И все-таки только тот, кто под парусами совершил кругосветное плавание, кто побывал во многих странах, имеет опыт обращения с реальностью». А мама моя прибавляла: «Да. Но и тот, кого воспитала мачеха, тоже имеет опыт обращения с реальностью».

Тутайн сказал: «Я, выходит, приобрел двойной опыт обращения с реальностью. Я вырос как приемный ребенок, у чужих людей. Я плавал на парусных кораблях. Что касается тюрем, то их двери открыты для меня во всех странах».

Тетя вырастила обоих детей. Дочка, повзрослев, стала толстой и непривлекательной. Сын — стройным, красивым, исполненным обаяния. Для обоих их внешний облик сыграл роковую роль. Сын уже в шестнадцать лет так нравился девушкам, что многие домогались его любви. А он, по слабости характера, уступал этим посягательствам. Одна из девушек, сифилитичка, заразила его. Он был неопытен. И дал болезни шанс укорениться в его красивом теле. Он умер очень молодым, от прогрессивного паралича. Прежде чем дело дошло до последней стадии, мать говорила ему: «Сходи к отцу. Он может тебе помочь. Он тебе поможет. Он состоятельный человек. Я же — бедная женщина, поломойка и посудомойка в чужих домах». Но сын предпочел сдохнуть в городской больнице, за государственный счет, как один из беднейших и презреннейших. Когда он умер, тетя пришла к моей маме. Она плакала. Она рассказала эту историю. Она ни в чем не упрекала сына. Разве что в одном: что он не пошел к отцу, не попросил помощи, не пожелал унижаться перед ним, а просто умер. Умер ужасно. Под руками у любознательных врачей и студентов. Мы поехали на похороны. Это были похороны за счет общины. Так когда-то похоронили Моцарта. Мой отец нанял ландо. На заднем сиденье расположились обе закадычные подруги, напротив — мой отец и я. Когда мы прибыли к этому входу в Нижний мир, большая длинная могила была уже выкопана.

На дне ее стояли пятнадцать или двадцать бедных гробов, вплотную друг к другу. Туда же опустили гроб тетиного сына и должны были поставить еще двадцать или тридцать гробов, прежде чем сверху их покроет легкая, как пух, земля («Пусть земля тебе будет пухом!»). Тетя плакала. Моя мама плакала. Мой отец, человек без иллюзий, просто смотрел в могилу. Позже он сказал: «Удивительно, что такое считается допустимым. Такая общая могила». Сам я тоже только удивлялся. Я тогда в первый и последний раз увидел, как хоронят бедняков в большом городе. Увидел такую — считающуюся допустимой — массовую могилу. Я был еще маленьким ребенком. — На обратном пути мой отец сказал: «…Если тебе нужны деньги — для надгробного памятника — ведь должна же у него быть мраморная табличка — деревянный или железный крест…» Отец вытащил из кармана портмоне и протянул тете, предварительно открыв отделение с золотыми монетами. Один дукат он вынул раньше, чтобы оплатить экипаж и кучера. «Нет, — ответила тетя, — это… это я хочу оплатить сама. Очень любезно с твоей стороны… Но я хочу из своих сбережений — да и большой камень тут не понадобится… Ведь все рассчитано лишь на пятнадцать лет…» «Как хочешь», — сказал отец и закрыл портмоне. — «Утешение, на самом деле, уже одно то, что вы взяли меня в свой экипаж…» Отец больше ничего не сказал. Я видел тетино плоское лицо, залитое слезами, ее сгорбленную спину под черной шалью… Я услышал все и все понял. Я думал о могиле, о пресловутых пятнадцати годах. Когда мне исполнится столько лет, сколько было тетиному сыну, он уже не будет лежать в гробу на дне этой могилы… Когда мне исполнилось столько лет, сколько прожил он, я о нем больше не вспоминал…

Когда, спустя продолжительное время, обе женщины взяли меня с собой на кладбище, общая могила выглядела совершенно иначе. На ее месте ряд за рядом высились могильные холмики. На некоторых стояли черные или белые надгробия, кресты, фарфоровые ангелы. Другие, конечно, были отмечены только маленькой черной табличкой с номером. Но цветами были обсажены все. Государство, проявив любезность… — Пусть земля тебе будет пухом! Покойся с миром! Вдали от глаз, но сердцу навеки близок! До встречи! Ты не будешь забыт! —  И дам тебе венец жизни! Призван к Господу{80}… — Тетин сын тоже получил мраморное надгробие. Там значились его имя и главные даты незащищенного жизненного пути. Рождение, тюрьма, дача ложных показаний… Красота, любовь, сифилис, прогрессивный паралич, смерть…. Я сказал маме: «Откуда мы знаем, что он лежит здесь, под надгробием? Я видел ту могилу. В ней было больше гробов, чем теперь насыпали могильных холмиков». «Молчи!» — сказала мама. Она фактически заткнула мне рот. Ее вера в новое воплощение, реинкарнацию, странствия души была недостаточно сильна. Маме не оставалось ничего другого, как принудить меня к молчанию. — Если бы была хоть какая-то уверенность, что наша участь не заключается в том, чтобы навсегда сойти в могилу, что мы упокоимся в могиле лишь временно, на десять или на пятьдесят или на тысячу лет, — это было бы утешением. Что мы, умерев, не потеряем ничего, кроме приобретенного нами опыта. Человек, который через каждые двадцать четыре часа утрачивает память… Не был ли и я одним из таких? Не покоился ли и я на протяжении целого года? Чтобы потом родиться вновь, но уже не сыном какого-то отца, а сыном могилы? Чтобы воспользоваться таким утешением, нужна вера — как и для еще худших, то есть еще менее правдоподобных надежд: вера, предполагающая: все, что я вижу, устроено хорошо и мудро — даже если я чувствую и разумом понимаю, что устроено это не мудро и не хорошо. — И зачем вообще прибегать к околичностям? Зачем говорить о сне, упокоении, утрате накопленного опыта, если мы существуем только в нашей памяти, а исчезни вдруг наша память, и нас больше не будет? Жить без прогнившего прошлого? Как новорождённые, незнающие, лепечущие? — Новорождённые и без того беспрерывно появляются на свет. Они рождаются, вновь и вновь. Из материнского лона, из отцовских чресл, из полостей могил. Обелиски-менгиры — чудовищных размеров фаллосы, зачинающие потомство. Существуют мужские камни. Женские камни. Камни с отверстиями. Камни продолговатой формы. Рожающие дриады. Зачинающие детей водяные. А утрата накопленного опыта… Человек, утрачивающий память… Мы утрачиваем целые годы и почти все ночи. Мы утрачиваем родителей. Мы утрачиваем могилы. Мы ведь не знаем…

— — — — — — — — — — — — — — — — — —

Он помнит только, что ехал по железной дороге. Он не знает, был ли отрезок пути, который он проехал, длинным или коротким. Телеграфные столбы проносились мимо. Провода раскачивались, как качели. Туманные коровы паслись на лугах. Шелковистые поля вынашивали шелковистое зерно. Запыленные солнечные лучи падали сквозь запыленные стекла. Кадастровые границы ландшафта поворачивались. Он ехал по кругу. Мы ездим по кругу. Приемные родители взяли его, чтобы потом сказать Боту: «Видишь, мы сделали то, что не обязаны делать. Пожалуйста, дай нам награду. Мы одевали и кормили чужого ребенка, плохого ребенка, внебрачного ребенка. Государство платило нам за это недостаточно. Мы бедные люди. Мы были добры к вдовам и сиротам».

Когда ему исполнилось четырнадцать, они послали его на море{81}. Они не сделали ему ничего плохого — только помешали стать часовщиком. Он-то надеялся, что они не будут возражать. И потому с десяти лет по утрам, до начала школьных занятий, разносил молоко. Ставил людям, под сонные двери, бутылки со свежим холодным молоком и с густыми желтовато-вязкими сливками. А после занятий мыл бутылки, из которых уже исчезли свежее холодное молоко и желтоватые сливки. Закатав рукава и повязав себе фартук из мешковины, закреплявшийся на шее шнуром, он стоял перед большой лоханью, наполнял бутылки бурливой клокочущей водой и заталкивал в открытые круглые горлышки, взбалтывая воду, щетку на рукоятке из скрученной проволоки — заталкивал эту щетку до самого дна; заталкивал, взбалтывая воду, до самого дна мира. Он ударял в дно сильными обнаженными руками — держащими щетку, и поворачивающими ее, и взбалтывающими воду. Бутылку за бутылкой очищал он от остатков коровьего молока и коровьих сливок, а потом ставил бутылки, чтобы с них стекала вода, чтобы они высыхали. Это приносило ему один талер в неделю. Один красивый круглый талер. Один серебряно-сверкающий коровье-молочный талер. Но еще лучше, то есть полезнее для здоровья, что он — сирота, внебрачный осиротевший ребенок уборщицы, ведь мать его умерла, отец тоже умер или пропал без вести, пропал без вести и умер, и остался ребенок могилы, ребенок безвестной могилы, — что он получал ежедневно литр молока, которое мог и должен был выпить. Должен был, непременно. Молоко, правда, ему иногда давали скисшее. Но скисшее молоко тоже молоко. Дареному коню в зубы не смотрят. Четыре года он по утрам разносил молоко, а по вечерам ополаскивал бутылки; выпивал свой литр молока, свежего и холодного или прокисшего; иногда еще и остатки сливок: жирных, вязких, желтоватых. По ночам оставалось не так уж много времени для сна. Едва ли хватало времени, чтобы приемные родители могли его побранить. Денежное пособие, которое он получал, было скудным (государство никому не выплачивает обильные денежные пособия). Он всегда знал, что у него нет отца и матери. Он должен был называть отцом и мамой людей, которые кормили и одевали его, которые присваивали скудное государственное пособие и еженедельно — заработанный им талер. Он знал, что произносит эти слова без души, одним ртом. На своей первой исповеди он выговорил ужасное: «Я их не люблю».

Жена торговца молоком, молодая толстая стерва, периодически щупала ему ребра: хотела знать, прибавил ли он в весе. Когда она убеждалась, что сало и не собирается к нему прирастать, она намазывала ему горбушку маслом и клала сверху сыр. Она унижала его. Она говорила: «Я бы, будь я такой тощей, вообще бы стыдилась выходить на люди». Для него это было горькой обидой, потому что он почти всегда чувствовал голод: ему лишь изредка позволяли наесться досыта. «Но ты хорошенький, — говорила она примирительно и щекотала ему шею или бедро, — иначе мы бы не использовали тебя в качестве разносчика». Он помнит, как однажды выпил целый литр сливок, фактически краденых, потому что по непостижимой причине этот литр — после того как он разнес молоко — оказался лишним. От страха и угрызений совести он целую неделю не спал по ночам. Он решил признаться в краже. Но ему не хватило мужества. Тот случай, видимо, нескоро и лишь мало-помалу потерял для него свою актуальность.

Из-за бутылок постоянно возникали неприятности, потому что стеклянные бутылки легко разбивались. Часто, когда он забирал их от дверей покупателей, на них уже имелись трещины. Он не всегда замечал это сразу. Но даже если и замечал, что толку: покупатель говорил, что получил бутылку именно такой, уже треснутой. По-другому не получалось: каждый раз все считали, что бутылки разбил именно он, когда их ополаскивал. Жена торговца молоком очень сердилась, когда речь заходила о порче бутылок. Она осыпала мальчика упреками, как только обнаруживала битое стекло или трещины. Она с мучительной для него тщательностью все контролировала. Поначалу он плакал, когда случалась такая неизбежная неприятность. Позже он перестал плакать: осознав, что это судьба бутылок — разбиваться или терпеть какой-то другой ущерб. Однажды он даже услышал, как торговец молоком сказал: «Надо все же учитывать определенный процент потери бутылок». Потеря бутылок… Терялись, среди прочих, и те бутылки, что были наполнены свежим холодным молоком. Двойная потеря… Когда в первый раз случилось такое, что он выронил из рук наполненную бутылку, это было ни с чем не сравнимым несчастьем. Несчастьем, которое невозможно измерить теми бранными словами, которые мальчику пришлось выслушать, и полученными оплеухами.

Поделиться с друзьями: