Частная жизнь русской женщины: невеста, жена, любовница (X — начало XIX в.)
Шрифт:
Интимная привязанность к женщине, интимный индивидуальный выбор («дрожь пробежала по жилам моим…») [6] стали все чаще изображаться в литературе и являться действительной причиной желания вступить в брак и его основой впоследствии. «Какое побуждение было нашей любви? — риторически рассуждал "один крестецкий дворянин" (описание судьбы которого оставил А. Н. Радищев), отвечая сам себе: — Взаимное услаждение, услаждение плоти и духа» [7].
Под пером безымянных авторов русских повестей ХVIII в. женщины стали изображаться не только и не столько как порочные соблазнительницы, но как объект поклонения, а к концу столетия и в начале XIX в. — и вовсе как выразительницы прежде всего положительных идеалов (в то время как мужчина воплощал социально типичные недостатки) [8]. Начиная с петровского времени, женские литературные образы становились все объемнее и глубже. Все чаще женщины рисовались побуждающими своих избранников — Василия Корнетского, купца Иоанна, «кавалера Александра» и других — забыть обо всем, кроме «сладкой тирании любви» (В. К. Тредиаковский), переживать ее как «жестокую горячку», говорить с возлюбленными, «встав на коленки» [9]. В.
И действительно, многие дворяне, оставившие воспоминания, отметили в них, что обратили внимание на своих будущих спутниц жизни оттого, что те были «милы», «хороши собой», «хорошенькие», «прелестной наружности» [11], а многие дворянки отмечали, что их семейная жизнь была освещена светом особой любви к ним их мужей [12]. Переписка императора Петра I с государыней Екатериной Алексеевной дышит нежностью и отсутствием этикетных условностей. Достаточно красноречивы уже сами обращения Петра к жене: «Катеринушка!», «Друг мой!», «Друг мой сердешнинькой!» и даже «Лапушка» [13]. «Зело желаю вас видеть здесь, — признавался государь, "отписывая" супруге письмо из Амстердама. — Без вас скушнохонка, сама знаешь…» [14] Новые воззрения на чувственную сторону любовных переживаний породили и новое отношение к материальному быту, всему тому, что обеспечивало интимность и удобство [15].
Вспоминая о своей влюбленности в будущую жену и о первых годах совместной жизни, дворянин С. Г. Винский писал, имея в виду события середины века: «Я желал бы с нею быть, хотя непрестанно, ласкать и быть ласкаемому, делать ей все угодное, особенно удовлетворять ее нужды или прихоти…» [16]. Подобное признание (о готовности во имя любви исполнять «прихоти» избранницы, и не любовницы — жены) немыслимо найти в литературе или частной переписке XVII в. Между тем в конце XVIII, а тем более в начале XIX в. подобное отношение к жене, которую муж «любил безумно», «обожал», «баловал, сколько мог», «любил страстно», — перестало быть исключительным: все эти глаголы взяты из мемуаров людей, живших в то время [17]. Женам — а не «милым подругам» вне брака — стали посвящать романсы (как то делал и Г. Р. Державин, и внук Н. Б. Долгорукой — И. М. Долгорукий) [18]. Наконец, в начале XIX столетия мужья все чаще стали признаваться в своих воспоминаниях в том, что именно жены дали им возможность «вкусить истинное на земле счастие», а в письмах от мужей к женам нормой стала романтизированная нежность: «Целую твои ножки, моя благодетельница… целую тебя сердцем, полным твоими добродетелями…» [19]
Восхищение женщиной, ее красотой и обаянием тесно сплеталось с надеждой на семью, «озвученную» голосами детей. И если вопрос о «нежнейших чувствованиях» к будущей супруге, об интимном влечении к избраннице почти не возникал в непривилегированных сословиях, то рациональные соображения, связанные со способностью женщины к деторождению, были равно понятны и близки и дворянину [20] и крестьянину. Краски нормальной, здоровой чувственности проступают в письмах страстно влюбленного в жену Петра I (Екатерина долгое время не считалась официально признанной женой царя-реформатора, но давно была матерью нескольких детей от него).
В «эпистолиях» к Екатерине Петр, признаваясь в любви к ней, расспрашивал и размышлял главным образом о детях [21]. Способность женщины к деторождению волновала отцов, назидавших сыновьям, что жениться надобно на «здоровых» («первое узаконение — умножить род свой», полагал В. Н. Татищев) [22]. Ту же мысль А. В. Суворов облек в форму афоризма: «Меня родил отец, и я должен родить. Богу не угодно, что не множатся люди» [23]. Мемуаристы, которым довелось в течение долгой жизни быть женатыми не один раз, с равной теплотой вспоминали всех своих жен, очень часто — в связи с детьми [24].
Что касается крестьян, то у них при выборе невесты тем более обращалось внимание на те внешние характеристики девушки, которые свидетельствовали о том, что она сможет родить здоровое потомство («Муж любит жену здоровую, а брат сестру богатую», «На что корова— была бы жена здорова» [25]). В сговорных и иных брачных документах середины XIX в. отразились традиционные крестьянские представления о здоровой невесте: ее высокий рост («есть на что посмотреть») [26] дородность (ассоциировавшаяся с красотой: «большая да толстая»), чистота (белизна, здоровость) кожи («кровь с молоком») [27], подвижность [28]. По словам других корреспондентов РГО, даже «нравственные качества» ценились в невесте все же «после» (!) таких характеристик, как здоровье (сила), способность к работе и приданое. [29]
Таким образом, отнюдь не только эмоционально-сентиментальные мотивы занимали в ту эпоху мечтавших вступить в брак. Это утверждение в равной степени верно и в отношении крестьянского мира и «благородного сословия». Многие (если не большинство) образованных дворян XVIII в., сердце которых «было уже рождено с нежнейшими чувствованиями» (А. Т. Болотов), с легкостью жертвовали ими при трезвых подсчетах доходов будущей жены. «Нежные чувствования», воспитанные русскими и переводными романами и пребыванием в Европе, были не настолько глубоки, чтобы предпочесть любовь к бесприданнице браку с богатой вдовой [30]. Старший современник А. Т. Болотова В. Н. Татищев поучал сына: [31] «Главнейшее в жене — доброе состояние, разум и здравие». Оправдывая свой рациональный выбор и весьма прагматический подход к брачным делам, дворянин М. В. Данилов резонерствовал: «Красавиц выбирают только в полубовниц, а жена должна быть добродетельна» [32]. Оправдать надежды жениха, таким образом, могла лишь та претендентка на звание составившей семейное счастие, которая [32] могла стать «отличной матерью», «доброй женою» и «поистине добродетельной женщиной» (этот перечень характеристик,
и обычно именно в такой последовательности, встречается и в «женских» мемуарах) [33]. Идеал «добродетельной» жены ясно вырисовывается по дворянским дневникам, письмам и мемуарам. Это — женщина из семьи среднего достатка и средней красоты. На красивую жену, если верить тому же М. В. Данилову, стали бы заглядываться другие, а от безобразной и сам муж сбежал бы к «лепшей». Родители учили детей находить таких жен, с которыми можно «в веселии век свой провести», а для того искать в женах «доброе свойство» — источник «немалой пользы».Старый идеал «тихой, кроткой», к тому же (желательно) и «недурной собою» [34] жены-полурабыни стал стремительно вытесняться на протяжении XVIII столетия новым. Лишь по-доброму консервативная народная мудрость уповала на существование идеальных жен — ангелов во плоти [35]. Дворяне же, выбирая себе спутниц жизни, все чаще стали искать в женах не столько подчинения [36], сколько умения понять и проникнуться их помыслами, поддержать советом в трудную минуту — то есть быть другом. «Главнейшее мое желание состояло в том, — признавался Андрей Болотов, — чтобы через женитьбу нажить себе такого товарища, с которым мог бы я разделять все свои душевные чувствования, радости и утехи, заботы и попечения…» Его современник Г. Р. Державин, описывая свою женитьбу, подчеркивал, что посватался к «девушке не без ума и не без ловкости, приятной в обращении», но главное — понравившейся ему «по здравому рассуждению» [37]. Впоследствии друзья семьи Державиных вспоминали, что супруга поэта «с живейшим участием принимала к сердцу все, что ни относилось до его благосостояния: авторская слава его, успехи, неудовольствия по службе были будто ее собственные…» [38].
Вторая жена Г. Р. Державина, Д. А. Дьякова, отличалась от первой тем, что ее «появление уже издали выводило ленивых из бездействия»: ее супруг, по его собственному признанию, «хозяйством не занимался», так что вопрос о материальном благосостоянии семьи целиком зависел от умений и деловой хватки жены [39]. Практичность женщины, ее умение и желание хозяйствовать нередко оказывались фактором, привлекавшим мужчин, искавших в женах опору в делах «домашней экономики» [40]. Именно таким — «лучшим советником по кабинетским занятиям», «достойною подругою», «душою вечерних бесед в кругу друзей и знакомцев», и в то же время умницей, умеющей «облегчить мужа во всех заботах по хозяйству», стала для старшего современника Г. Р. Державина, поэта М. М. Хераскова, его жена Елизавета Васильевна [41]. О ней буквально все знакомые их семьи вспоминали как о необычайно «доброй, умной, любезной» [42], «ласковой»; [43] супруг ценил в ней еще и рачительность. В крестьянской среде хозяйственные навыки невесты («работящесть», «способность к работе») стояли — наряду со здоровьем — на первом месте [44].
По-новому — в связи с изменившимся отношением к роли жены в браке — смотрели подчас российские дворяне XVIII — начала XIX в. и на соотношение жизненных ценностей. «Еще в стенах кадетского корпуса… не мечтал я ни о славе, ни о богатстве, ни о почестях, — признавался на страницах воспоминаний С. Н. Глинка, — а мечтал просто о жизни семейной… мечтал о подруге и в мыслях говорил и себе и ей: "Пускай и свет забудет нас, я тем благополучней буду…"» [45]
Значили ли подобные признания российских помещиков, что наступили «новые времена» и, следовательно, дело шло к признанию значимости частной сферы жизни и равенства супругов в семье? Анализ мемуаров дает отрицательный ответ. Сравнивая свою семейную жизнь со взаимоотношениями супругов «в старомодных сельских (то есть крестьянских. — Н. П.) семьях», мемуаристы XVIII в. порой замечали, что «сколько у них излишества, столько у нас (дворян. — Н. П.) недостатка в соразмерности власти мужей и подчинения жен» [46]. И не случайно, что в большинстве мемуаров мужчин имена их жен упоминаются редко, лишь в связи с сообщением о женитьбе. Защитников женщин было в тот «просвещенный век» гораздо меньше, нежели приверженцев старого быта. Всякий новый шаг к большей свободе женщин в семье и обществе рассматривался как «повреждение нравов». Эта идеология укреплялась даже светской литературой. «Уничтожая подчинение жены, уничтожается и сожитие мирное и приятное, — писал историк И. Н. Болтин, оценивая семейные "модели" столичной знати и по-своему откликаясь на галантно-романтические веяния нового времени. — Хотеть зделать мужа и жену равными есть противоборствие порядку и природе, есть буйство, безличие, безобразие». Рассуждая о современных ему домашних нравах, И. Н. Болтин признавал тем не менее, что в некоторых «редких» семьях (причем семьях «благородных») «жена ровна мужу… ему товарыщ». Однако в большинстве домов столичного дворянства он видел одну ту же картину: «Жена мужу не подвластна, не подчинена, живет по своей воле», она — «владычица, начальница, а муж не что иное как первейший из ее рабов». Отвратительное новшество, по его мнению, не дошло лишь до провинциальных дворян, купцов и мещан (не говоря уже о крестьянах), в среде которых, как он думал, «еще несколько умеренности хранится» [47].
Сохранению старых взглядов на распределение семейных ролей и на отношение к женщине способствовали «народные картинки», лубки с сюжетами о злых и добрых женах. Общий смысл их мало разнился со старыми представлениями о месте женщины в семье и обществе. Находиться под каблуком у жены, доказывали лубки, равно позорно и царю и простолюдину. Правда, злые жены на лубках XVIII в. стали изображаться как презревшие народные обычаи разряженные дамы в платье иноземного образца («модном») [48], бессовестно командующие мужьями. Последние для пущей наглядности рисовались опутанными цепями (символ рабства). Нередко в углу таких картинок можно было заметить фигурку зайца (символ трусости, подобострастия — в данном случае мужа перед женою) [49]. «Нестроение» в доме злой жены изображалось как беспорядок в посуде и вещах, как пьянство мужа, заливающего горе водкой и льющего слезы. Наконец, безнравственность поведения непокорной супруги демонстрировали фривольные шутки по поводу ее неверности и любовных похождений [50].