Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Чайковский составил новое завещание. Поводом к этому стали правила, введенные Дирекцией Императорских театров: автору давалась возможность на случай смерти распорядиться своими доходами от поспектакльной платы за свои произведения в пользу наследников. 30 сентября он подписал «духовное завещание», где постарался упомянуть всех близких и родных ему людей, которым хотел помочь.

Сложные денежные отношения послужили причиной конфликта между Колей Конради, уже 23-летним молодым человеком, и его бывшим наставником. Модест оказался в сложном положении: как воспитатель Коли, он привык мыслить себя членом семейства, считая средства воспитанника своими — по праву дружбы и по заслугам. Однако Коля тяготился расточительностью Модеста и излишними расходами. «У меня с Модей вечные стычки на почве о “чаях”. Недаром я их смертельно ненавижу, в них корень таяния денежек Моди», — жаловался он Чайковскому.

Возросшая практичность Коли, очевидно, не без влияния его матери Алины Брюлловой, недолюбливавшей Модеста, начала раздражать братьев Чайковских, привыкших жить широко. Осенью 1891 года положение вещей обострилось настолько, что Петр Ильич вынужден был откровенно написать об этом брату. Сохранилось два документа, связанных с этой темой: длинный и резкий по формулировкам черновик письма, так Модесту и не отосланного, и отправленное письмо, гораздо более сдержанное и короткое. В черновике от 22 октября 1891

года читаем: «В мае месяце 1889-го года, живя у вас в Петербурге, я сидел однажды вечером, часов около 11, у себя в комнате, в халате, и читал, как вдруг вошла Нара (служанка Конради. — А. П.) и сказала мне, что с Колей что-то странное происходит, что он вернулся домой, лег в темной комнате на свою постель, лежит одетый и не то стонет, не то рыдает. Я немедленно побежал со свечой туда и нашел Колю действительно в состоянии человека, глубоко страдающего нравственно, доведенного каким-то неожиданным несчастьем до полного и безграничного отчаяния. Разумеется, я расчувствовался до слез, и на мои ласки и просьбы облегчить себя откровенным объяснением я выслушал его исповедь. Это было нечто до того неожиданное, странное, обидное для меня (в качестве твоего брата), цинически бессердечное и бессовестное, что я был приведен в состояние какого-то столбняка. Подробностей передавать не стану. Смысл был тот, что ты его тяготишь и что он не знает, как разделаться с тобой; что ты ему в сущности вовсе не нужен, а между тем он платит тебе деньги, что ты напрасно думаешь, что он к тебе привязан, что он не может позабыть, как ты когда-то оскорблял его мамашу и т. д. и т. д. Я же это слушал, ровно ничего не сказал, кроме, кажется, совета поскорей высказаться тебе и отделаться, и ушел к себе. Затем помню, что ты тоже вернулся и что я тебе для зондирования сообщил о признании Коли, разумеется, лишь в самом смягченном виде. Ты сказал тогда, что он и тебе делал намеки в этом духе и смысле, но что ты из жалости к нему же решаешься оставаться при нем. С таким воззрением я был совершенно не согласен, но решился не высказывать тебе моего искреннего желания, чтобы ты действовал сообразно с твоим достоинством, и стал ждать, что будет дальше. На другой день я уехал в деревню с очень неприятным чувством к Коле и с смутным сознанием, что ты унижаешь себя, перенося пассивно проявления Колиного тайного нерасположения к тебе. В первое время мне мучительно тяжело было думать об этом, и помню, что я Колю совершенно выбросил из своего сердца, где он занимал очень высокое место. Но он уехал на Кавказ, я его долго не видел, а когда увидел вас вместе в Петербурге, то оказалось, что между вами самое лучшее, ничем не смущенное единение. Время уходило, про новые выходки в неприязненном к тебе духе ничего не было слышно, и мало-помалу майская история ушла в глубь забвения, так что не прошло и года, как я стал Колю любить и относиться к нему совершенно по-прежнему, старательно отгоняя от себя отвратительное воспоминание. Нынче летом я узнал, что он опять начинает повсюду, где возможно, жаловаться, что ты тяготишь его. Эти слухи дошли, по-видимому, и до тебя. <…> По-моему, тебе следует сейчас же расстаться с Колей навсегда. Неужели ты не видишь, не понимаешь, что он не в состоянии понять, что ты для него сделал и чем он тебе обязан? Если теперь он имел бесстыдство жаловаться на твою эксплуатацию его кармана, что через месяц он пожалеет точно так же о той комнате, в которой ты живешь, и тех пирожках с морковью, которые ты вкушаешь за его обедами. Он смотрит на тебя как на наемного человека, в свое время получавшего деньги и содержание на всем готовом за известное дело. Теперь дела нет; следовательно, все, что ты имеешь от него, тобой не заслужено. <…> Он не хочет или не может понять, что ты, как бы то ни было, отдал ему лучшие годы жизни и что не только двумя тысячами, но и половиной своего состояния он не может заплатить за ту жертву, которую ты ему принес, за те отеческие и материнские ласки, которых он был лишен, если б не ты, за тот элемент света и теплоты, который ты при всех своих недостатках и ошибках внес в его детство, отрочество и юность. И бог с ним — пускай себе живет один как ему заблагорассудится. Ваши отношения будут только тогда совершенно правильные и могут даже оставаться дружескими, когда ты перестанешь пользоваться от него материальными какими бы то ни было благами. <…> Пока есть остатки молодости, ты должен как-нибудь так устроить себе жизнь, чтобы не быть в зависимости от капризов Коли. <…> Сделай все это, не ссорясь с ним, и останься в наилучших отношениях, не особенно сокрушаясь насчет его бессердечия по отношению к тебе. Он не виноват, что смотрит на вещи иначе, чем следовало бы, — уж таков от природы. Но может быть, и твоей вины есть немного в том, что он не умеет ценить тебя и твои заслуги как следует. Очень может быть, что я слегка преувеличиваю и что требую слишком крутого и быстрого переворота. Но в сущности в глубине души я прав. Ты отныне не должен никогда и ничем быть ему обязанным и (должен) жить на свой счет, на свои труды, довольствуясь хотя бы малыми средствами, лишь бы не чувствовать несноснейшего ярма благодарности перед человеком, который сам недоступен чувству благодарности. Между тобой и Колей есть то же стихийное несоответствие характеров и всего душевного строя. <…> Коля, как и его отец, человек с большими качествами, — но рано или поздно внутренняя рознь должна была сказаться и образовать между вами пропасть. Лучше же оставить его теперь, когда диссонанс еще не дошел до болезненности. Я вовсе не хочу его обвинять, чернить, унижать в твоих глазах — я просто констатирую факт, что вы не сходитесь. <…> Но главное, мне кажется, что ты обретешь мир души, свободу в лучшем смысле слова, спокойствие — только когда будешь жить сам по себе. Ей-богу, мне неприятно думать, что ты и Боб (который в этот период жил вместе с Модестом на квартире Конради. — А. П.) едите Колин хлеб. Лучше будет все же иногда принимать его приглашения на обеды и вообще остаться с ним друзьями — но на новых началах! Мы все делали ту ошибку, что считали его как бы кровным. Нет, он нас всех по-своему, конечно, любит, — кровь влечет его к Васильевскому острову (к матери. — А. П.), т. е. к миру, в сущности нам чуждому, как бы ни казались близки внешние отношения. <…> Целую тебя, бедный мой Модя!»

Конфликт между воспитателем и воспитанником оказался в каком-то смысле схожим с уже ранее известным Чайковскому — между ним и его учеником Шиловским. В обоих случаях денежная зависимость играла если не главную, то существенную роль.

Несмотря на увещевания брата, разъезд Модеста и Коли не состоялся. Тяготившие всех троих отношения продолжались вплоть до августа 1893-го, когда, наконец, многолетнее сожительство воспитанника и учителя закончилось решением Модеста и Боба снять отдельную квартиру в Петербурге.

С 21 октября по 10 ноября 1891 года композитор пребывал в Москве. Все это время он проводил с дирижером Колонном, репетировал «Пиковую даму» в Большом театре (премьера состоялась 4 ноября и прошла с большим

успехом) и дирижировал концертом, на котором впервые исполнялась его симфоническая баллада «Воевода», написанная в сентябре 1890 года. После исполнения он нашел это сочинение крайне неудачным и разорвал партитуру.

В Майданове Чайковский закончил инструментовку «Иоланты» и 24 ноября выехал в Петербург. На 1 декабря был назначен симфонический концерт в пользу голодающих, в котором он должен был участвовать. С 5 по 7 декабря он гостил в Ревеле у Анатолия, назначенного туда вице-губернатором после Тифлиса, а затем через невскую столицу вернулся в Майданово, чтобы поработать над второй редакцией секстета «Воспоминание о Флоренции», написанного им в 1890 году. В конце декабря он отбыл в Киев, где дирижировал концертом из своих произведений. На Рождество остановился в Каменке, откуда направился в Варшаву для дирижирования своим концертом, там много общался со своим бывшим учеником скрипачом Станиславом Барцевичем и в первый раз прослушал оперу Пьетро Масканьи «Сельская честь», которая ему понравилась, особенно «удивительным удачным выбором сюжета».

Новый, 1892 год Чайковский встретил в польской столице, а на следующий день, 2 января, состоялся его концерт, «блестящий во всех отношениях». 3 января он сообщал Модесту: «Оркестр (который очень полюбил меня) играл прекрасно. Барцевич с необычайным блеском сыграл мой концерт, а Фриде чудно пела».

А 4/16 января он уже был в Берлине, по пути в Гамбург, где готовилась постановка «Евгения Онегина», намеченная на 7/19 января. Успех был значительный, автора вызывали после каждой картины, но по-немецки сдержанно, без всяких восторгов. Композитор относил этот успех на счет капельмейстера, который был «не какой-нибудь средней руки, а просто гениальный и сгорающий желанием дирижировать» «Евгением Онегиным». Капельмейстера звали Густав Малер.

На следующий день Чайковский отправился в Париж, где пожелал немного развлечься перед концертом в Голландии. Остановился как всегда в отеле «Ришпанс», хозяева и слуги которого очень обрадовались, снова его увидев. К приятному удивлению, в гостинице он встретил Александра Зилоти с женой. Десять дней в Париже были заполнены посещением театров, кафешантана Folie-Bergeresи чтением романа Золя «Человек-зверь». Но театры были скучны, Золя раздражал, и композитор очень обрадовался, когда выяснилось, что гастроли в Амстердаме и Гааге не состоятся. После этого он вернулся в Петербург. Проведя неделю с Модестом, Бобом и Колей,

28 января он, уже в Майданове, взялся за инструментовку «Щелкунчика». К Петру Ильичу приехал гость — сын Эдуарда Направника Володя. 23-летний молодой человек попросил разрешения некоторое время пожить у него в Майданове, чтобы подготовиться к государственному экзамену на юридическом факультете.

Они познакомились еще в 1884 году. «Для меня же с пятнадцатилетнего возраста он представлялся каким-то кумиром», — вспоминал позднее Владимир Направник. «Несмотря на то, что он был одних лет с моим отцом, т. е. на тридцать лет старше меня, он “всерьез” относился ко мне, познакомил меня со своим братом Модестом Ильичом, у которого обычно останавливался во время наездов в Петербург, свел меня также с компанией своих племянников и их товарищей», составлявших его окружение во время пребывания в столице.

Младший Направник прожил в Майданове с 29 января по 26 февраля. Гостеприимный хозяин писал Анатолию 9 февраля: «Проживает у меня теперь Володя Направник, оказавшийся очень приятным сожителем. Он серьезно готовится к экзамену и занят еще большее число часов дня, чем я, а музыкальность его для меня большое удовольствие, ибо с ним по вечерам с наслаждением играю в четыре руки, а иногда просто заставляю его играть себе мои любимые вещи». Эдуарду Направнику 19 февраля: «Бесконечно рад, что Володя доволен своим пребыванием у меня, но поверь, что я, наверное, еще более чем он, доволен нащим, к сожалению, временным сожительством. Более милого, приятного, ровного нравом, симпатичного сожителя нельзя себе и представить. <…> Просто трогательно видеть, как он усердно работает, не теряя ни одной минуты дня. Таким прилежанием он вполне заслужил право в Москве повеселиться, и кажется, что ему там в самом деле было весело». Последняя фраза относится к их совместной поездке в Москву с 12 по 20 февраля. «Только что вернулись с Володей из Москвы, где провели целых 5 дней. Володе Москва очень понравилась. Кутили мы ужасно», — писал он Модесту 20 февраля из Майданова.

Двадцать шестого февраля Чайковский отправился с Володей в Петербург и 3 марта дирижировал оркестром Училища правоведения, исполнявшим вальс из балета «Спящая красавица» и «Песню без слов». 7 марта на 9-м симфоническом собрании петербургского отделения Русского музыкального общества под управлением автора были исполнены увертюра-фантазия «Ромео и Джульетта» и в первый раз — сюита из балета «Щелкунчик», предназначенного к постановке осенью того же года.

Девятого марта Чайковский уже в Майданове и опять не один: в этот раз он привез с собой Александра Литке. После упоминания об этом в письме к Зилоти от 13 марта 1892 года сразу же говорится: «Я в восторге от русской весны!» 17 марта он описывает Модесту происходящее: «Мы с Саней ведем весьма приятную жизнь. Работа у меня кипит, и скоро уже предстоит ставить знаки, а к Страстной питаю надежду окончить партитуру (инструментовки балета «Щелкунчик». — А. П.). Ежедневно по утрам ожидаем тщетно Боба». Тот приехал через день, и оба юноши начали готовиться к экзаменам.

Двадцать второго марта Модест вместе с Колей уехал во Францию, на воды в Виши. По совету Алеши Петр Ильич присмотрел дом в Клину, где они решили обосноваться. Дом был большой, красивый, удобный, с садом и без соседей, что очень радовало Чайковского. Переезд Алексей обещал устроить в отсутствие своего хозяина, который 27 марта с обоими племянниками выехал сначала в Петербург, где присутствовал на заупокойной службе по сестре в день ее смерти 29 марта, затем, в начале апреля, перебрался на месяц в Москву, чтобы дирижировать своими и чужими операми в Оперном товариществе Прянишникова.

Московская газета «Новости дня» 13 апреля опубликовала интервью под названием «У П. И. Чайковского». По словам репортера, композитор был «как европеец до конца ногтей, обворожительно любезен, мил и охотно говорил о своем излюбленном предмете — музыке. В частности Чайковский заявил, что теперь задумывает новую симфонию». За неделю до этого интервью в письме к Зилоти он также сообщал: «Я уже помышляю о новом будущем сочинении, т. е. о симфонии с тайной программой».

Еще возвращаясь в Россию из Америки на пароходе «Князь Бисмарк», Чайковский отметил в дневнике 10/22 мая 1891 года: «Хожу… по нижней палубе, занимаюсь, читаю. Под занятием разумею эскизы к будущей симфонии». Тогда же на обороте нотного наброска к секстету записал: «Дальнейшая суть скиццы (набросок, эскиз. — ит.) к симфон[ии] Жизнь! Первая часть — все порыв, уверенность, жажда деятельности. Должна быть краткая (финал смерть — результат разрушения); 2 часть любовь; 3 разочарование; 4 — кончается замиранием (тоже краткая)». На отдельном листе есть и нотный набросок первой части симфонии: «Жизнь. I) Юность», далее на обороте «II) Препятствия!» и над следующим тактом: «Вздор!» На второй странице: «Coda. Вперед! вперед!»

Поделиться с друзьями: