Чего не было и что было
Шрифт:
Что касается Алданова — не скрою, он для меня, как критика, — вечное искушение. При всяком появлении отрывка из его романо-исторической хроники (а при появлении целого романа особенно), я ощущаю потребность написать, наконец, о нем не рецензию, а настоящую, пространную статью. О нем — в полноте, т. е. о том единстве писателя со своими произведениями, которое и делает произведения — «единственными». Вышел «Чертов Мост»; статья об этом романе, в связи с предыдущими, была у меня почти готова; если осталась недоконченной, то лишь по «независящим» от меня, как критика, не обстоятельствам, а соображениям. Я все еще утешаюсь, что отложенное — не потеряно, а пока хочу отметить несомненное поступательное движение Алданова. Он сохраняет все присущие ему свойства, — что необходимо для сохранения своего,
В художественном отделе «С. 3.» я остановлюсь еще только на стихах, вернее — на двух молодых поэтах: Г. Иванове и А. Ладинском.
Я их никак не сравниваю: сравнивать поэтов вообще не следует, и нельзя. Если каких-нибудь оказывается можно, — это значит, что о них вовсе не стоит говорить: просто они не существуют.
Г. Иванов и Ладинский — существуют, каждый своим особым существованием. По времени — Г. Иванов существует уже давно, Ладинский — менее давно. Здесь мои параллели прекращаются, я говорю о каждом отдельно, по старшинству только начинаю.
У Г. Иванова как в более удачном стихотворении, так и в менее, всегда есть нечто, заставляющее его узнавать: во-первых — особенная, тонкая струйка ритма, с неопределимыми прерывами; во-вторых — вполне бессознательная глубина, которая, может быть в связи с этим особым свойством ритма, дает его строчкам неясно-пленительную прелесть. Получается странная вещь: не изысканная простота, а «простая изысканность». Оттого Г. Иванов с правом не боится слов, которые принято считать «банальными».
Не было измены. Только тишина. Вечная любовь. Вечная весна.Но, ради справедливости, прибавлю: трудно вообразить дальнейшую линию этой поэзии. Т. е. я не вижу, куда и как будет Г. Иванов далее развивать свою поэтическую «прелесть». Может быть, впрочем, это ненужный вопрос. «Прелесть» существует, — не достаточно ли?
Ладинский — весь в широте. У него вечные дали: небес, морей, пустынь.
И снова нас несет в пучины, В сырую вечность, навсегда, Отлив тяжелый, взмах единый, Глухая черная вода…У Ладинского и ритм — то качающийся, то разбивающийся, как волны. Поэт не владеет им: ритм еще владеет поэтом. Он еще жадно отдает свое судно на волю ветрам. Пусть, это не плохо. У него еще слишком много слов, точно они летят к нему навстречу, с ветром, и он их все
Глотает, обжигаясь, пьет.Но, повторяю, пусть, это ничего. При внимательности можно заметить, как и у Ладинского начинается отбор, выбор, самоограничение; инстинктивное пока — стремление найти свой стих, ввести воды своей поэзии в русло. Такое стремление само говорит о подлинности поэтического дара.
От поэзии — через «художественную» статью Ходасевича (о Белом) и через «религиозную» — нового сотрудника «С. 3.» Бердяева, — мы перейдем далее, к статьям «просто».
Ходасевич о Белом — это, действительно, нечто художественное: с таким искусством статья написана. Критик ничего как будто не говорит о Белом, да и в самом деле не говорит, не рассказывает: только показывает героев цикла романов Белого, соединив их в группы, рассортировав и проштемпелевав. Больше ничего. Затем обрывает, точно занавес задергивает. Но читатель уже вынес из этого показа больше, чем вынес бы из рассказа. Сам догадался, в чем дело: дело же не в романах и романисте, а в патологии, и в том, что одаренный кргда-то художник постепенно превратился в индивидуума, страдающего всякими маниями, особливо манией преследования. Ходасевич бесстрашно сдернул с романов и бредов Белого все накрученные лохмотья «общественности», и мы увидели просто чудовищные образы
больного воображения, ни к чему и ни к кому, кроме самого создателя их, не относящиеся.О Бердяеве можно сказать всего два слова. Автор как религиозный мыслитель и как писатель достаточно известен. Тема данной статьи — церковь и государство, точнее — отношение православия к государству. По этому поводу Бердяев сказал очень много верных вещей, таких верных, что ни мне, да и никому другому, я думаю, не придет в голову их оспаривать. Тем более, что ничего нового среди них нет; все давно известно, и самим Бердяевым уже не раз было высказано.
Десятилетие февральской революции отмечено в книге «С. 3.» несколькими статьями. Живая и образная заметка М. Цетлина возвращает нас в самую атмосферу февральских дней. О значении и смысле их говорит М. Вишняк в первой своей статье «Февральская революция». Пожалуй, не далеко отходит он от этой темы и во второй: «Политика и история в «Истории русской революции» П. Н. Милюкова», — так как главные фактические возражения автору книги относятся к эпохе февраля, Врем. Правительства и т. д.
Эта вторая статья Вишняка весьма примечательна. Я остановлюсь на ней, не касаясь, впрочем, предметов спора, не входя в существо детальных возражений Вишняка. Статья интересует меня совсем с особой стороны.
Прежде всего, отметим горячность возражений; отыскивая противоречия, критик стремится доказать, что «История» написана не столько рукой историка, сколько политика.
Автор книги, цитирует Вишняк, хорошо сознает, что для истории революции в строгом смысле время не скоро настанет». Но в том же предисловии он утверждает, что его «История» принципиально отказывается от субъективного освещения. Так ли это? Вишняк приводит другие противоречащие, по его мнению, цитаты из предисловия, где автор говорит о «группировке фактов, уже дающей известный комментарий к событиям», о «руководящей линии» для «определенных политических выводов» и т. д. Подвергнув первому детальному обзору эти «группировки» (с «предрешенными» политическими выводами), Вишняк приходит к такому заключению: «Интересная работа Милюкова не есть ни философия, ни история Русской революции. Это история и философия участия в революции к-детской партии».
«Мы не пишем здесь своей истории революции», спешит оговориться Вишняк, «…мы не станем, поэтому, взамен искусственной и, как мы утверждаем, партийно-политической конструкции и схемы Милюкова, предлагать свою…».
Оговорка знаменательная, но тщетная: все дальнейшая часть статьи Вишняка, факты, которые он тоже группирует, — только по-своему, — тоже освещает, — только по-своему, — горячность, с какой он делает из них выводы (свои, конечно) — слишком ясно показывают стороннему наблюдателю: Вишняк, м. б., и не хочет, но свою историю революции, возражая Милюкову, все-таки пишет. Пишет до мелочей: взгляду Милюкова на действия и позицию Керенского — противопоставляет свой, взгляду на историю Корнилова — опять свой. Поэтому все упреки, с которыми обращается к Милюкову Вишняк, — должны быть с правом обращены и к нему самому.
Чтобы признать это, Вишняку стоит вспомнить собственные слова в начале статьи: «Близкое политическое участие в революции отнимает возможность быть нелицеприятным судьей событий. Оценка «участника» очень редко совпадает с приговором не только будущего историка, но и историка вообще».
Почему эти слова, если в них есть доля объективной правды, Вишняк относит исключительно к Милюкову? Ведь очень вероятно, с точки зрения самого Вишняка, что «будущий историк» увидит и в его возражениях, в собственных перегруппировках и освещении фактов, нечто «из истории и философии участия в революции с. — ровской партии».
Как уже упоминалось — по существу, я в спор не вхожу, беру его лишь со стороны внешнелогической. От себя прибавлю одно: мне кажется, что активное участие в событиях, нахождение внутри них, действительно затрудняет объективный, чисто исторический, их пересказ. Это не значит, что участник не должен стремиться к максимуму объективности. Напротив. И лишь в таком виде, т. е. при известном максимуме объективности и при неизбежном, все-таки, элементе индивидуального, — «история», написанная участником, имеет для нас, — а для будущего летописца сугубую, — ценность.