Чего же ты хочешь?
Шрифт:
А тот продолжал свое:
– Вот теперь о Париже. Вы такую фамилию – Цандлер – слышали когда-нибудь?
– Вообще-то, конечно, да, слышал,– ответил Сабуров.– Фамилия по меньшей мере не редкостная. Но персонально никого припомнить сейчас не смогу.
– Я так и знал!. Вам, очевидно, и невдомек, что ваша Браун совсем не Браун, а именно Цандлер, Цандлер.– Старик почти обрадовался.
– Что ж, вышла замуж, и вот…– начал было Сабуров.
– Какой замуж! Она же мисс – девица!
– Во-первых, она могла развестись и сохранить фамилию мужа, во-вторых, в Англии и в Америке секретарш и прочих деловых женщин очень часто называют «мисс», независимо от их семейного положения, а в-третьих, Цандлер – так Цандлер. Какое это имеет значение?
– Очень важное. Она нисколько не украшает вашу группу. Она не может выполнить никакой благородной миссии, ее амплуа – только низменные роли. Она внучка управляющего одним из московских банков, не коего Цандлера, полунемка или австрийка, полу, сатана лишь знает, кто – таких в России со времен Петра было хоть пруд пруди, осели тогда, впились в тело России, сосали ее кровь, наживались. В дни революции ее дед ухитрился хапнуть очень крупные деньги, чьи-то драгоценности, пытался бежать с ними, как один советский литературный персонаж, Остап Бендер. Но в Одессе нарвался на еще более ловких деляг. Они его обобрали. Цандлер оказался там же, где и все мы,– в Константинополе. Сдох от сыпного тифа, от чумы, от оспы – не знаю.
– Писательница?! – воскликнул удивленный Сабуров. Этого он не знал.
– Сказать точнее, сочинительница! Линда Мулине! Ох-хо-хо! – хохотнул старик.– Она, эта Мулине, оказалась счастливее мамаши, под росла в эмигрантском далеко и хорошо выскочила замуж… Нет, не за Брауна, Браун был так, между делом, а за социалистического деятеля. Тот пошел в гору, стал депутатом и так далее и тому подобное. А когда при шли немцы. Мулине кинулась им на шею, а вместе с ней на шею к ним кинулась и ее доченька, эта ваша Порция, хотя тогда ей было лет пятнадцать, не больше. После изгнания немцев французы хотели маменьку и доченьку выставить коленом пониже спины за сотрудничество с бошами. Но в Париже уже оказались американцы. Обе дивы – и старая и юная – повисли на их шеях. Покровители отстояли своих подопечных от гнева французов. И вот она с вами. Она не впервые в Советском Союзе. От редакций каких-то журнальчиков она уже два или три раза приезжала сюда. Я слежу за ней. Она подло пишет о Советском Союзе, очень подло. И делает это хитро, не прямо так: долой, мол, Советы, долой большевиков, как делали наши белые вожди. Она насыщает свою грязную писанину медленно действующим ядом. Господин Карадонна! Не грустно ли? Для вашего святого дела вы взяли с собой такую мерзавку, такую политическую шлюху! Конечно, потаскуха потаскухе рознь. Одну из них бог даже вознес телесно на небо. Но то была раскаявшаяся потаскуха. А эта каяться и не думает. Она враг, всего, что есть в этой стране.
– Вы уж очень резко, господин Марков. Что вы, что вы! Мисс Браун – большой специалист.
– Специалист чего? Подрывной деятельности! Я понимаю наши советские органы безопасности – они не могут предъявить ей ничего особенного, впрямую она ничего предосудительного не делает. За руку ее не схватишь. Эта рука ни стилетом, ни браунингом не вооружена. В ней перо, обычное, мирное, пишущее перо. Но вы-то, вы же должны гнать ее поганой метлой. Она компрометирует ваше дело!
Он все щелкал портсигаром, все курил, пальцы его, в которых он держал сигарету, дрожали. Он волновался. И вдруг в какой-то момент он стал понятен и симпатичен Сабурову. Ведь и он, он, Сабуров, если бы в его жизни не все, а хотя бы часть сложилась иначе, он тоже мог бы оказаться на месте этого человека. Не в Германию бы занесла судьба их семью, а в Париж, не в гитлеровских войсках мог оказаться тогда молодой Сабуров, а в отрядах Сопротивления Франции. А после войны мог бы, как этот человек, вернуться домой, на родину, вот сюда, в Россию. Их же в. ту пору много вернулось, бывших беглецов от революции. Симпатия Сабурова к старику была такой явной, активной, что его подмывало открыться перед ним, сказать, что он тоже русский, тоже эмигрант, тоже тоскует о России и что она ему совсем-совсем не безразлична. Но благоразумие брало свое.
– Скажите, господин Марков,– спросил он, несколько успокоив себя, – а когда и как вы возвратились в Россию, как стали советским гражданином?
– Все удивительно просто. Во время войны, после гибели моих родителей, я был с теми французами, которые боролись против немцев. Это, знаете, еще один роман. Совсем особый. Потом Гитлер сдох в своей берлинской конуре, армия его и вся гитлеровская машина капитулировали. Многие из нас, эмигрантов, были буквально на седьмом небе от восторга. А как же! Кто, кто сломал хребтину этому ящеру фашизма? Россия, наша Россия! Пусть она называется советской-рассоветской, но это Россия, Россия! И многим из нас захотелось, остро, нестерпимо, чтобы она вновь стала нашей, точнее, чтобы мы вновь стали ее гражданами. Пусть с неизбежными унижениями, это ничего, перед такой могучей победительницей унизиться совсем не унизительно. Это же не перед немцами склонять колени, верно? И мы стали ходить в советское посольство толпами. И многих из нас, сначала осторожно – мы же бывшие враги, мы же стреляли когда-то в красных, это. так понятно,– советские дипломаты стали приближать к себе, а позже приняли и в советское подданство. А наконец, не всем, но многим выдали разрешение на въезд в СССР. Увы, я приехал сюда уже без моих дорогих, добрых родителей. Но с семьей, с семьей, господин Карадонна! Старушка жена, женатый сын… Дочь уже здесь вышла замуж. Внуки. И вы, господин Карадонна, должны меня понять, вы поймете меня, непременно поймете… Я однажды терял родину, я мыкался без нее не по белому свету, нет, по серому, темному для меня свету, безродный, ничейный, отребье рода человеческого. Второй раз терять я ее не хочу, нет, не желаю. Я старый, как видите, однако, если эти Цандлеры-Брауны попытаются в открытую напасть на Советский Союз, я еще могу держать винтовку вот в этих руках. Я в таврических степях в полный рост ходил в атаки. Против кого? Против своих русских мужиков. А уж перед лицом новых фашистов тем более не дрогну, господин Карадонна. Но беда вся в том, что Цандлеры-Брауны не в открытую идут, а пытаются точить наше тело как жуки-точильщики, чтобы в какой-то день оказалось, что нет могучего дуба, нет красавца кедра, а есть лишь одна видимость, стукни слегка – и все древо рассыплется в пыль. Я читаю газеты, я слушаю радио на многих языках. Я ощущаю этот процесс, эту скрытую борьбу. И я ненавижу мерзавцев и мерзавок, которые не с добрым к нам сюда ездят, а с пакостью!
– Скажите,– спросил Сабуров,– вы упомянули учреждение на Лубянке. А как вы оказались там? И когда?
– О да! Совсем забыл. Вот память! Нет, не думайте, не после того, как возвратился из Франции, нет-нет. А в восемнадцатом. Когда качались заговоры против большевиков, они стали хватать нашего брата. Как дворянина, как гвардейского офицера, забрали и меня. Сидел там, сидел. У них тюряга была во дворе, переделанная из гостиницы. Скажу вам честно, сволочи всякой в камерах было предостаточно. Ну что мы, дворяне, офицеры? Примитивный народец. «Матушка Россия! Батюшка царь! Белый крест! Трехцветное знамя!» Очень примитивны мы были. А всякие социал-революционеры из партии госпожи Спиридоновой да господ Савинкова, Керенского, Чернова и других – те оголтелые, те просто бешеные псы. Под стать им меньшевики разные, Даны какие-то и прочие-прочие. Их действительно надо было держать в клетках. До того доходили они в своей оголтелости, что
башки себе пытались раскалывать ударами об стену. Слюна с губ падала. И можете себе представить, у большевиков какой-то принцип, однако, был. Одних они с удивительной оперативностью ставили к стенке, других, правда, не так оперативно, но отпускали. Меня мурыжили-муры жили, потом вывели на улицу и сказали: «Мотай, но чтоб ни-ни против Советской власти». А я что? Эх!Он усмехнулся, закурил новую сигарету, уже, наверно, десятую.
– Обрадовался, словом, свободе. Кинулся в Харьков, там мои родители находились, захватил их да и на Дон, на Дон, к нашим родным генералам!…– Старик не без горечи усмехнулся.– И в итоге прозевал все. Да, все. Это же представить только, как было тут захватывающе интересно после окончания гражданской войны! Голод, холод – а мечты о сплошной электрификации! Вошь, тиф – а всеобщая ликвидация неграмотности.
Огромные людские массы совершали огромные исторические маневры, перестроения, перегруппировки, меняя все в укладе России, меняя тысячелетние принципы существования человека. Дорого бы отдал я за то, чтобы в те времена не официантом бегать в третьеразрядных парижских трактирах, а быть здесь, дома, и участвовать во всем этом. Знаете, сейчас не каждый это понимает, а может быть, даже и никто не понимает, что происходило на русской земле в те годы и как значительна, как грандиозна та эпоха в истории человечества. Когда-нибудь летосчисление пойдет не от мифической даты рождения Иисуса Христа, а с Октября тысяча девятьсот семнадцатого года. Я убежден в этом. Если, конечно, до того времени Цандлеры-Брауны, жуки-точильщики, не подточат это прекрасное социалистическое здание. Я не могу поверить в такую возможность, я не хочу в нее верить и все-таки тревожусь. Поэтому-то мне и хотелось увидеться с вами и все это вам сказать. Нельзя ли вашу мисс обратно отправить? Она компрометирует прекрасное дело. А главное – пакостит здесь.
– Я не знаю, как, но она пакостит, пакостит, не сомневаюсь. Она это умеет, это ее стихия. Империалистический Запад присылал сюда колорадских жуков, – сбрасывал с воздушных шаров всякие книжечки – это ерунда: жуков опрыснули купоросом, книжки собрали и сожгли. А Цандлеров-то да Браунов чем же опрыснешь?
Старик мучился своей заботой. Сабурову она была далека. В подрывную работу мисс Браун ему не верилось, он видел в ней просто потаскуху, авантюристку, которая, может быть, и получает что-то от своих хозяев, но не слишком оправдывает средства, которые на нее отпускаются. Она и хозяев, видимо, надувает. Сабурова заинтересовал сам старик, который, оказавшись полвека назад в положении, сходном с положением его, Сабурова, нашел в конце концов иной исход.
– А у вас, у вашей семьи была собственность до революции? – расспрашивал он.
– Была, конечно, была. Матушка-императрица нашего исходного Маркова щедро наделила добром. Землями, крепостными мужиками, деньгами. Но мои прадеды не умножили полученное. Напротив, они да затем и деды только растрачивали его. Не обладали, видимо, должной жилкой предпринимательства. К революции какое-то поместье значилось за семьей. Да и оно было то ли заложено, то ли сдано в аренду. Я ваш вопрос понимаю, господин Карадонна. Вы так размышляете: у старика ничего не было, Советская власть, следовательно, у него ничего не отняла, у него к ней счетов и нет. Было, оказывается, все было, отняла, счет можно расписать длиннющий. При желании. Но желания – вот чего нет, господин Карадонна. Я стрелял в красных, я боролся против революции, и что вы думаете, несмотря на это. они мне пенсию назначили! Я монархист, я врангелевец, и, вот как получается, они меня в архивариусы определили! Не могу сидеть дома на пенсионном положении. Хожу в должность, и с большим удовольствием хожу. Не каждый день, правда. Иной раз неможется. Ни слова не говорят. А дети? Сын – агроном, его жена с ним там же, в совхозе, дочь – диктор на радио, на французских передачах. Нет, те наши потери не ослепляют меня. Вот кто лавочку потерял, я заметил, тот никак не успокоится, и даже дети, внуки его эту галантерейную лавочку помнят где-нибудь тут, на Кузнецком, или в Питере, на Невском. Ох, за лавочку они готовы посчитаться с Советской властью.
– И в Советском Союзе есть такие?
– А как вы думаете, дорогой мой! Всего полсотни лет прошло! Лавочка, мещанская квартирка, беккеровский рояльчик, подшивка «Нивы» или «Синего журнала»… Это я привожу вам названия обывательских русских журнальчиков, распространенных до революции… Пасхальная служба, христосование… На улицах в этот день незнакомые чмокали друг друга в губы. Разговление. Жратва. Грошовое вольнодумство, так чтобы крамольных речей квартальный не услышал. Обыватель, господин Карадонна, лавочник – он страшнее Врангеля. Это здесь один поэт был. Маяковский. Владимир. Он очень тонко заметил: «Страшнее Врангеля обывательский быт!» Кто за Гитлером в первых рядах пошел? Лавочник. Кто за вашим дуче пошагал? Лавочник. Кто негров линчует в Соединенных Штатах? Лавочники. Кто сейчас вокруг нового фюрера вертится в Западной Германии, вокруг фон Таддена-то? Все лавочники. Я, честно говоря, людей делю на две категории. Я не марксист, могу и ошибаться. Но у меня вот такой, свой, домашний критерий. Лавочник или не лавочник. Посмотрю на иного. Он ученым себя называет. Верно, сидит, выписки делает, диссертацию или еще что-то стряпает. А гражданской души у него ни на грош. Все в своем индивидуальном мирке видит, все в домик тащит. Ну, я на него свой инвентарный номерок и приколачиваю: «Лавочник». Писателя слушал как-то, был у нас, читательскую конференцию проводили. Все о себе, о себе, о том, как он настрочил гениальный труд, а его не возносят, затирают, ходу не дают, в то время как другие вот идут незаслуженно в гору. Зачем он нам это говорил? Почему? А потому, что лавочник. Директора одного знаю. На моих глазах в два раза толще за семь лет стал. Еле в автомобиль влезает. Ему даже автомобиль дали в два раза больший, чем прежний. От дома отъезжает минута в минуту, возвращается минута в минуту, пакеты какие-то таскает с харчами. Я человек общительный, пытался было здороваться с ним – он в нашем доме живет,– кивнул в ответ, как бонза. А заговорить – и не думай. Знающие люди рассказывали, что до него вообще не дойдешь. Звонить станешь – секретарши тебя отсекут, прийти захочешь – пропуск нужен, а пропуск – опять звони, а там все равно отсекающие секретарши. Мне один сказал про него: сенатор. А какой же это сенатор! Лавочник. Они, лавочники-то, ни на что настоящее не годны. Случись что, власть бы, скажем, – тьфу, тьфу, тьфу! – переменилась,– утром выйди при новой власти на улицу, а они, эти, уже в лавочках сидят, за при лавками торгуют кто чем, за ночь переоборудовались. Так кое-где во вторую мировую войну и было в местах, захваченных гитлеровцами. Бойтесь лавочников, господин Карадонна! Словом, я рад, что побеседовал с вами и все вам сказал. А кстати, с чего это ваш господин Клауберг такой необщительный? Он не из лавочников? Ну, я шучу, шучу. Так обдумайте, как со шлюхой быть. Гнать ее надо, гнать. Дед ее тоже лавочником был. И отец, месье Браун, тоже, если не вру.
Сабуров уже не раскаивался в том, что согласился на встречу с этим человеком. Марков помогал ему проникнуть в сущность явлений, в которую без хорошего, знающего проводника не проникнешь.
– Послушайте, господин Марков,– сказал он.– Я, пожалуй, способен понять вас, так радующегося тому, что вы хотя и поздно, но возвратились на родину и готовы теперь сражаться за нее, если над нею на виснет угроза. Но вот у нас за границей известно, что белые эмигранты, остающиеся там и сегодня, продолжают надеяться на то, что они еще вернутся в Россию, и не в такую, какая она есть, а в такую, какой бы им ее хотелось видеть…