Чехословацкая повесть. 70-е — 80-е годы
Шрифт:
Наконец перевязали и сосудистую аномалию. Потом уже легко было ее отпрепарировать. Она лежала в лотке опавшая и безвредная, похожая на неживую медузу. Анестезиологи доложили, что давление держится. Непосредственная опасность миновала. Разумеется, в послеоперационный период всякое еще могло случиться, но я верил, что мы победили.
Это действительно было так. Когда я вечером зашел к Мите, он уже пришел в себя, только очень хотел спать. Я присел к нему на койку и расчувствовался, как старый склеротик. У Мити на побритой голове была повязка. Красивое лицо делало его похожим на актера, который лишь играет человека, перенесшего операцию. Он смотрел на меня, будто видел впервые. Потом протянул
— Прости, я сейчас как после пьянки…
Он засыпал. Стал глубоко дышать, но пальцы все еще не отпускали мою руку, как бывает у детей, когда их сморит сон, не дав дослушать сказку. Я был счастлив. Недоброе все разом куда-то провалилось, о прошлом можно было начисто забыть.
Наутро возле кабинета дожидалась меня Митина жена. Войдя, хотела что-то мне сказать, но вместо этого расплакалась. Я ее заверил, что все необходимое мы сделали и мозговое кровотечение Мите уже не грозит. А неприятные симптомы обязательно исчезнут. Превозмогая слезы, она благодарила меня. Теперь, я думаю, они не будут относиться к нам с предубеждением — ни Митя, ни его жена.
Только сейчас я, как ни странно, стал немного постигать истоки Митиной неприязни. Даже почувствовал себя в некотором роде его должником. Быть может, в самом деле я в студенческие годы был к нему и Фенцлу неоправданно суров? Я по сравнению с ними оказался в более благоприятном положении: успел до войны закончить институт и много раньше стал работать по специальности. В конечном счете это, вероятно, повлияло и на Иткин выбор. Неудивительно, что Митя ощущал несправедливость в том, что она, расставшись с ним, вскоре вышла замуж за меня.
Где-то через неделю после операции он сам зашел ко мне в кабинет. Тот день четко сохранился в моей памяти — он совпадал с началом эпопеи Узлика. «Торги на бирже», когда я признал его неоперабельным, были в конце апреля. Врач детского отделения уже подготовила меня к тому, что придет дед ребенка. Они явились оба — дед и мальчик, — каким-то чудом миновав секретаршу, ввалились прямо в кабинет.
— Веду вот показать вам Витека, — еще в дверях зычно проговорил лесник, — сказали, вы не собираетесь с ним заниматься, а я вас все-таки хочу еще раз попросить.
Митя тут же поднялся, сказав:
— Прими сначала мальчика, я подожду.
Не оставалось ничего, как предложить им сесть. Дед направился к креслу, а мальчик словно прирос к порогу. С нескрываемым изумлением уставился на Митю, завороженный видом его марлевого колпачка. Потом, расхохотавшись, закричал:
— Смотрите, клоун!
Побагровев, дед строго дернул его за руку:
— Цыц, безобразник! Вот не возьмет тебя пан профессор в клинику!
Мальчик, которого он уже втянул в мой кабинет, не переставал оглядываться на Митю и смеяться. Ребенок как ребенок — задорная мордашка, кудрявенький, как ангелок. Да, у него тогда еще были кудряшки, мог ли он думать, что такой же колпачок из марли уготован и ему. Врач детского отделения знала, что делала, прислав вместе с дедом и этого сорванца.
Старый лесник повел речь издалека:
— У нас, пан профессор, всегда все были здоровые, что в нашем роду, что в женином. Докторша говорит, у ребенка опухоль, и вы изволили с ней согласиться, как мне рассказали. А у меня такое мнение, что и большой человек может ошибаться. Голова у Витека складненькая, нигде ничего не видать. Когда с ним первый раз произошел припадок, доктор сказал, что это, надо быть, родимчик. Сызмальства это у детей бывало, а после они поправлялись и без операции. Вы думаете, правда есть в нем эта опухоль? У нас во всей округе ни о чем таком не слышали, только в соседней деревне, когда я еще малолеток был, об одном говорили. Так то был дурачок, и голова у него была как
тыква. Потом его один доктор отправил в «желтый дом». А Витек очень даже сообразительный. Сколько разных песен знает и может сосчитать по пальцам сдачу в магазине. Какая ж это, посудите сами, опухоль?Усадив деда в кресло, я взглядом дал ему понять, чтобы он не заводил об этом речи при ребенке. Но Витека нимало не интересовали наши разговоры. Он влез на табурет, стоявший возле пишущей машинки, и стал на нем крутиться.
— А ну-ка, слезь! — прикрикнул на него старик.
Но я махнул рукой — пускай ребенок позабавится — и, понизив голос, стал пану Узелу объяснять, что у мальчика опухоль, в этом нет ни малейших сомнений, притом огромная, настолько большая, что с ней уж ничего не сделаешь, семья должна смириться.
— Семьи-то у нас нету, — возразил лесник. — Двое всего нас: я и Витек. А только если эта опухоль и правда есть, так ведь не оставлять же ее там, верно, пан профессор? — резонно рассудил он. — А что она большая, это очень может быть. Говорят, у одной тут в животе была такая… С голову ребенка! А вырезали — и как не бывало. Что ж, эту разве нельзя вырезать? Не бойтесь, — успокоил он меня, — деньги у нас найдутся, дам сколько захотите. Что нам с ним тратить-то? Кладу на книжку…
Никак у него не укладывалось в голове, что дело не в деньгах. Тщетно пытался я объяснить, что опухоль мозга несравнима с тем, что было у той женщины, и повторял, что оперировать нельзя, что для ребенка лучше прожить годик или два, чем подвергаться неоправданному риску — я ни за что не мог бы поручиться…
— Ну пусть оно и так, к чему тогда ждать годик или два? Выйдет, не выйдет, я уж, пан профессор, вас винить не стану. А если выйдет, мог бы он дожить до старости?
— Если бы опухоль удалось убрать, конечно.
— Ну, видите! — обрадовался дед. — Тогда ведь попытаться стоит!..
Он в упор смотрел мне в глаза. Я знал, что должен быть неколебимым.
— Нет, — повторил я, — слишком слабая надежда. Мы на такое не имеем права.
— А говорят, вы чудеса творите, — улыбнулся он, неуклюже стараясь подольститься. И, не давая мне возможности ответить, добавил: — Я знаю, выше коня не прыгнешь, что тут толковать. Но я одно вам говорю: со всем смирюсь!
Узлик отодвинул от стола табурет — чтобы легче было крутиться. Не сразу сообразив, что этого нельзя было ему позволять, я вдруг увидел, что ребенок побледнел и судорожно ухватился за край табурета. Вскочив, я еле успел его подхватить. Глаза закатились, тельце забилось в конвульсиях. Я положил его на кушетку и крикнул секретарше, чтобы позвала сестру.
— Это ничто, — утешал меня лесник. — Теперь с ним это то и дело. Сейчас прочухается и опять будет как огурчик.
Он сказал правду. Конвульсии прекратились. Витек открыл глаза и, сонно щурясь, поглядел на меня. Я смотрел на прозрачное личико — и что-то в моей душе дрогнуло. Врач говорила, судороги участились: кто знает, может, он и года не протянет. Однажды не придет в себя после такого приступа… Не лучше ли и в самом деле попытаться? Так уж и нет ни капельки надежды?
Я вынул из кармана электрический фонарик, чтобы проверить реакцию зрачков на свет. Мальчик с любопытством начал его разглядывать.
— У меня дома есть свисток, — сказал он. — Мне дедушка привезет. Если хочешь, тебе дам.
Я рассмеялся его хитроумной тактике и, сунув в руку ему фонарик, сказал:
— Возьми себе. Может, еще придешь сюда к нам, и я тебе потом куплю губную гармошку.
Витек сиял. И старик тоже. Он понял, что я все-таки не отказался делать операцию. От волнения не мог говорить, только ловил ртом воздух и тряс мою руку. Я отвел их в приемную, к секретарше, — подождать, пока приедет санитарная машина.