Чехословацкая повесть. 70-е — 80-е годы
Шрифт:
— В легких хрипы, начинается пневмония, — доложила анестезиолог.
Врачи стояли возле меня молча. Прямо напротив — Волейник. Взгляды наши встретились. От самоуверенности в нем не осталось и следа. Узкие губы плотно сжаты, на лбу под редкими волосами — капли пота.
— Я удалил всю опухоль, — лепетал он. — Пограничные образования были залиты кровью, но я не касался стволовых структур. Повреждение могло произойти рефлекторно…
На душе у меня кошки скребли. Он униженно опустил голову. Стало немного его жаль, но поддаваться такому чувству не следовало. Он мечтал стать великим
Сестра Бенедикта умерла через день после моего приезда. Приходила Сатранова — поплакать и поблагодарить: ведь сделали мы все, что было в наших силах. В этом заключалась доля правды. Сделали все, что было в силах Волейника.
Вскрытие произвели на следующий день. Посмотреть пришли все. Опухоль была действительно убрана целиком. Она заполняла весь мосто-мозжечковый угол и давила на мозжечок и на ствол. Вмешательство Волейника было слишком радикальным. Кровоизлияние проникло глубоко в мост мозга и угнетало жизненно важные центры.
Я старался быть объективным. Разбирал операцию со всех сторон. Могло такое повреждение ствола произойти у меня? — задавал я себе вопрос. Полагаю, что нет. А у других врачей? Не знаю. Большинство из них, надо думать, нашлись бы в создавшемся положении, но, конечно, не все. Среди таких был и Волейник. Судить о подобных вещах нелегко. Ведь даже в общей хирургии — один удалит желчный пузырь хорошо, а другой не сможет сделать этого так же безупречно. Врачи бывают разных категорий. Руководитель должен в этом разбираться. И если надо, принимать решение: не годен для такой работы — уходи. Слишком тут много ставится на карту.
Вечером того дня, когда производилось вскрытие, я долго говорил с Иткой. Все рассказал и попросил совета. Волейник не умеет оперировать. Как мне с ним быть? Я говорил себе: Итка человек прямолинейный — сразу подскажет справедливое решение. Но это оказалось непросто. И мы неожиданно коснулись проблем, о которых я и не подозревал.
Когда я в тот вечер вернулся домой, Итка стояла у гладильной доски. Рядом была куча белья. Скорее по привычке, я спросил, нельзя ли найти кого-нибудь, кто бы выгладил это вместо нее.
— Попробуй, — сказала она, и в голосе ее прозвучала необычная усталость. — Если удастся, с удовольствием поручу это кому-нибудь еще.
Мне стало грустно, потому что в Иткином ответе не было и тени обычной для нее красивой и веселой иронии.
— Оставь, — убеждал я ее. — Сделаешь в другой раз. Мы можем ненадолго куда-нибудь отъехать и пройтись пешком…
Она посмотрела на меня долгим взглядом и покачала головой. Окно в кухне было распахнуто. В палисаднике, между корпусами домов, зеленел кустарник. Ветер поигрывал ветками отцветших черешен, последние белые лепестки снежинками порхали в воздухе. И вдруг до меня дошло:
— Ой, Итка, мы в первый раз за все годы не были в нашем черешневом
саду!..— Во второй, — уточнила она. — В первый раз — шесть лет тому назад, когда ты уезжал на конгресс в Сан-Паулу.
Упрек был основательный. Потому что тогда, шесть лет назад, на то была причина, а теперь ее не было. Но Итка сказала это не в укор — так, между прочим.
Меня это совсем обескуражило.
— Почему ты мне не напомнила?
Она пожала плечами. Послюнявила палец и коснулась утюга. Потом разложила на гладильной доске мою пижаму.
— Почему не напомнила, Итка? — повторил я, и голос у меня, наверно, был такой несчастный, что она не смогла отмолчаться.
— Думала, ты на всю эту романтику уже плюнул и мы для этого, по-твоему, стары.
И опять никакого упрека — только голосок, тонкий как волосок. Но как раз это было для меня невыносимее всего. Я взял у нее из руки утюг и выдернул шнур.
— Мне, честное слово, очень жаль, — сказал я. — Ты даже не представляешь себе насколько! Кто это тут старый, скажи пожалуйста! Ты сама знаешь, что это чушь!
Когда-то я ее про себя называл: «девушка с бархатными глазами». Они и теперь такие, но возле них — паутинки морщин. И круги, потому что Итка порядком изматывается. Даже веки отекшие. Я испугался. Мне как-то не приходило в голову, что Итка может быть больна. Она вообще-то делала когда-нибудь кардиограмму?
Итка засмеялась. Воткнула опять вилку в розетку.
— Лиса ты старая. И ничего тебе не жаль. Нисколечко. Впрочем, у тебя есть возможность исправиться.
— Серьезно? Каким образом? — включился я в игру.
— В горах черешни только еще зацветают. До воскресенья обязательно распустятся. И если выехать куда-нибудь за Турнов, можно в конце концов на них наткнуться.
Работы у меня было пропасть. Предстояло закончить, учебник, подготовить доклад для международного конгресса, а в клинике ждал целый ряд тяжелых случаев, которые я не мог доверить другим. И все-таки я постарался не протестовать.
— Великолепная идея, — сказал я. — Во что бы то ни стало так и сделаем. До следующего мая нам это зачтется?
Она удовлетворенно кивнула.
Так мы покончили с тем маленьким недоразумением, и обещание свое я потом выполнил. Однако же беседа наша у гладильной доски этим не завершилась.
Договорившись о прогулке в горы, я спросил ее мнение о Волейнике. Сначала она высказалась сдержанно; сказала, что сама не знает, как бы повела себя в подобных обстоятельствах. Потом, поняв, что я таким ответом не удовлетворяюсь, напомнила мне имя одного хирурга, недавно получившего премию Пуркине за разработку нового операционного метода.
— Ну разумеется, я хорошо его знаю. А что у него общего с Волейником?
— Мы занимались вместе в семинаре. Когда нас в терапии учили делать инъекции, после него у людей оставались огромные синяки. В вену он вообще не мог попасть.
— Если вы занимались вместе в семинаре, я бы его там видел.
— Ты его видел. И один раз даже выставил из перевязочной — такой он был неловкий.
Вспомнить, что когда-то его учил, я, хоть убей, не мог. Но начал постигать, к чему это рассказывает Итка.