Чехов. Том десятый 1896-1903
Шрифт:
– Живем ничего, благодарить бога, - ответил Родион скороговоркой.
– Известно, живем.
– Какая наша жизнь!
– усмехнулась Степанида.
– Сами видите, барыня, голубушка, бедность! Всего семейства четырнадцать душ, а добытчиков двое. Одно звание - кузнецы, а приведут лошадь ковать, угля нет, купить не на что. Замучились, барыня, - продолжала она и засмеялась, - и-их как замучились!
Елена Ивановна села на крыльце и, обняв свою девочку, задумалась о чем-то, и у девочки тоже, судя по ее лицу, бродили в голове какие-то невеселые мысли; в раздумье она играла нарядным кружевным зонтиком, который взяла из рук у матери.
– Бедность!
– сказал Родион.
– Заботы много,
– В этой жизни вам тяжело, - сказала Елена Ивановна, - зато на том свете вы будете счастливы.
Родион не понял ее и в ответ только кашлянул в кулак. А Степанида сказала:
– Барыня, голубушка, богатому и на том свете ладно. Богатый свечи ставит, молебны служит, богатый нищим подает, а мужик что? Лба перекрестить некогда, сам нищий-разнищий, уж где там спасаться. И грехов много от бедности, да с горя все, как псы, лаемся, хорошего слова не скажем, и чего не бывает, барыня-голубушка, - не дай бог! Должно, нет нам счастья ни на том, ни на этом свете. Все счастье богатым досталось.
Она говорила весело; очевидно, давно уже привыкла говорить о своей тяжелой жизни. И Родион тоже улыбался; ему было приятно, что у него старуха такая умная, словоохотливая.
– Это только так кажется, что богатым легко, - сказала Елена Ивановна.
– У каждого человека свое горе. Вот мы, я и мой муж, живем не бедно, у нас есть средства, но разве мы счастливы? Я еще молода, но у меня уже четверо детей; дети все болеют, я тоже больна, постоянно лечусь.
– А какая в тебе болезнь?
– спросил Родион.
– Женская. У меня нет сна, не дают покою головные боли. Я вот сижу, говорю, а в голове нехорошо, слабость во всем теле, и я согласна, пусть лучше самый тяжелый труд, чем такое состояние. И душа тоже непокойна. Постоянно боишься за детей, за мужа. У каждой семьи есть свое какое-нибудь горе, есть оно и у нас. Я не дворянка. Дед мой был простой крестьянин, отец торговал в Москве и тоже был простой человек. А у моего мужа родители знатные и богатые. Они не хотели, чтобы он женился на мне, но он ослушался, поссорился с ними, и вот они до сих пор не прощают нас. Это беспокоит мужа, волнует, держит в постоянной тревоге; он любит свою мать, очень любит. Ну, и я беспокоюсь. Душа болит.
Около избы Родиона уже стояли мужики и бабы и слушали. Подошел и Козов и остановился, потряхивая своей длинной, узкой бородкой. Подошли Лычковы, отец и сын.
– И то сказать, нельзя быть счастливым и довольным, если не чувствуешь себя на своем месте, - продолжала Елена Ивановна.
– Каждый из вас имеет свою полосу, каждый из вас трудится и знает, для чего трудится; муж мой строит мосты, одним словом, у каждого свое место. А я? Я только хожу. Полосы у меня своей нет, я не тружусь и чувствую себя как чужая. Все это я говорю, чтобы вы не судили по наружному виду; если человек одет богато и имеет средства, то это еще не значит, что он доволен своей жизнью.
Она встала, чтобы уходить, и взяла за руку дочь.
– Мне у вас здесь очень нравится, - сказала она и улыбнулась, и по этой слабой, несмелой улыбке можно было судить, как она в самом деле нездорова, как еще молода и как хороша собой; у нее было бледное, худощавое лицо с темными бровями и белокурые волосы. И девочка была такая же, как мать, худощавая, белокурая и тонкая. Пахло от них духами.
– И река нравится, и лес, и деревня… - продолжала Елена Ивановна.
– Я могла бы прожить тут всю жизнь, и мне кажется, здесь бы я выздоровела и нашла свое место. Мне хочется, страстно хочется помогать вам, быть вам полезной, близкой. Я знаю вашу нужду, а то, чего не знаю, чувствую, угадываю сердцем. Я больна, слаба, и для меня, пожалуй, уже невозможно изменить
– Оно, конечно, благодарим покорно, барыня, - сказал Лычков-отец, глядя в землю, - вы обрадованные, вам лучше знать. А только вот в Ересневе Воронов, богатый мужик, значит, обещал выстроить школу, тоже говорил - я вам да я вам, и поставил только сруб да отказался, а мужиков потом заставили крышу класть и кончать, тысяча рублей пошла. Воронову-то ничего, он только бороду гладит, а мужичкам оно как будто обидно.
– То был ворон, а теперь грач налетел, - сказал Козов и подмигнул.
Послышался смех.
– Не надо нам школы, - проговорил Володька угрюмо.
– Наши ребята ходят в Петровское, и пускай. Не желаем.
Елена Ивановна как-то оробела вдруг. Она побледнела, осунулась, вся сжалась, точно к ней прикоснулись чем-то грубым, и пошла, не сказав больше ни слова. И шла все быстрей и быстрей, не оглядываясь.
– Барыня!
– позвал Родион, идя за ней.
– Барыня, погоди-ка, что я тебе скажу.
Он шел за ней следом, без шапки, и говорил тихо, как будто просил милостыню:
– Барыня! Погоди, что я тебе скажу.
Вышли из деревни, и Елена Ивановна остановилась в тени старой рябины, около чьей-то телеги.
– Не обижайся, барыня, - сказал Родион.
– Чего там! Ты потерпи. Года два потерпи. Поживешь тут, потерпишь, и все обойдется. Народ у нас хороший, смирный… народ ничего, как перед истинным тебе говорю. На Козова да на Лычковых не гляди, и на Володьку не гляди, он у меня дурачок: кто первый сказал, того и слушает. Прочие народ смирный, молчат… Иной, знаешь, рад бы слово сказать по совести, вступиться, значит, да не может. И душа есть, и совесть есть, да языка в нем нет. Не обижайся… потерпи… Чего там!
Елена Ивановна смотрела на широкую спокойную реку, о чем-то думала, и слезы текли у нее по щекам. И Родиона смущали эти слезы, он сам едва не плакал.
– Ты ничего… - бормотал он.
– Потерпи годика два. И школу можно, и дороги можно, а только не сразу… Хочешь, скажем к примеру, посеять на этом бугре хлеб, так сначала выкорчуй, выбери камни все, да потом вспаши, ходи да ходи… И с народом, значит, так… ходи да ходи, пока не осилишь.
От избы Родиона отделилась толпа и пошла по улице в эту сторону к рябине. Запели песню, заиграла гармоника. И подходили все ближе и ближе…
– Мама, уедем отсюда!
– сказала девочка, бледная, прижимаясь к матери и дрожа всем телом.
– Уедем, мама!
– Куда?
– В Москву… Уедем, мама!
Девочка заплакала. Родион совсем смутился, лицо у него сильно вспотело. Он вынул из кармана огурец, маленький, кривой, как полумесяц, весь в ржаных крошках, и стал совать его девочке в руки.
– Ну, ну… - забормотал он, хмурясь сурово.
– Возьми-кась огурчика, покушай… Плакать не годится, маменька прибьет… дома отцу пожалится… Ну, ну…