Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Чехов. Жизнь «отдельного человека»
Шрифт:

На самом деле Суворин хорошо знал придворную и министерскую машинерию. Он полагал, что ничего не получится из этого «похода» к трону. И хотел остаться в глазах власти верноподданным слугой Отечества. Однако отдавал отчет, что тем самым ронял себя в глазах литературной общественности, объединившейся ненадолго в уповании на ослабление цензуры. Участь жалобы опытный Суворин угадал правильно. Через два месяца петиция дошла до царя, который передал ее тем лицам, которые как раз и вмешивались в дела печати (министрам внутренних дел и юстиции и обер-прокурору Синода). Те пришли к заключению, что осуществление «вожделений» литераторов привело бы к «брожению умов» и тревогам, подобным тем, что волновали общество в 1870-е годы. Царь начертал на этом заключении: «Вполне согласен».

Молодой царь никого

не обнадеживал. Кроме тех, кто рассчитывал, что всё останется по-старому. Обращаясь 17 января 1895 года к депутациям дворянства и земств, Николай II оговорился. Чаяния земств на участие в делах внутреннего управления он назвал не «беспочвенными», как хотел, а «бессмысленными», как вырвалось. Михаил Павлович утверждал спустя годы, что к Чехову якобы приезжал незнакомец, представился врачом, но говорил в основном на острые политические темы. Так или нет, но тогда, в январе 1895 года, Чехов написал Суворину, что в петиции нет ничего оскорбляющего достоинства и нет резона ее не подписывать. Но в Петербург, несмотря на просьбы А. И. Сувориной, не поехал.

Огорчился ли Суворин или таким образом давал понять, что все-таки ждет, но в очередном своем «Маленьком письме» он процитировал письмо Чехова от 10 января и, не называя имени, отозвался о Чехове: «Мой приятель, помещик и доктор, мне пишет»; — «Мой приятель — человек либеральный, но не либерализма общепринятого: у него свой собственный, позволяющий ему говорить правду, как он ее видит и понимает, а не так, как учит доктрина». И в этом смысле противопоставил его Мережковскому, по мнению Суворина, человеку фразы и «доктрины». Суворин уже не раз использовал письма Чехова. Иногда даже годы спустя.

Чехов читал суворинские «письма» в газете, но не всегда отзывался. «Беседы» Суворина с читателями порой вызывали у Чехова почти открытую усмешку. В одной из статей, в начале 1895 года, Алексей Сергеевич с воодушевлением предлагал средство, как отвлечь университетскую молодежь от «политических» увлечений. Всё просто. Нужно занять ее физическими играми (коньки, лаун-теннис, велосипед, крокет) и здоровым досугом (концерты, чтение, хоровое пение). Тогда она «не вмешивалась бы не в свое дело». Чехов тут же заметил по этому поводу: да, игры — это «и здорово, и красиво, и либерально», но не ранее, «как студент российский перестанет быть голодным. Натощак никакой крокет, никакие коньки не заставят студиоза быть бодрым».

Что-то существенно изменилось в отношениях Чехова и Суворина. Будто разводило их без ссор и выяснения отношений. Вольно или невольно это обнаруживали статьи Буренина. 17 января, как раз в день рождения Чехова, С. А. Андреевский откликнулся на сборник «Повести и рассказы», изданный Сытиным, куда вошли сочинения последних лет. В рецензии были слова, что в Чехове «все видят общепризнанного наследного принца наших крупных писателей». Сказано более красиво, чем доказательно. Но Буренин не сдержался и поставил Чехова «на место». Как можно сравнивать Чехова с Пушкиным, Гоголем, Достоевским и Толстым! Он не выдержит сопоставления с уже забытыми Слепцовым, обоими Успенскими и Левитовым. Ему, пожалуй, грозит такое же забвение.

Снисходительность Суворина к выпадам и оценкам Буренина объяснялась несколькими причинами: их личные отношения; газетная политика; характеры обоих и т. д. Но всё заметнее проявлялась еще одна причина — своеобразная «глухота» Суворина к сочинениям Чехова. Писатель становился для него все менее понятным, и это раздражало Суворина. Прочитав первые главы повести «Три года», появившиеся в журнале «Русская мысль», он упрекнул автора в том, что тот изобразил в героях своих родных и знакомых, и удивился отношению главного героя, молодого купца, к религии. Чехов ответил, что старик Лаптев совсем не похож на его отца — калибр не тот.

Конечно, миллионное дело Лаптевых и рублевый оборот Павла Егоровича в последние годы его торговли несравнимы. Однако было общее в норове отца Чехова и героя его повести: отношение к детям; наказание розгами; показная добродетельность; властность; страх, который они внушали домашним и служащим.

В рассказе Алексея Лаптева о детстве проступали реалии таганрогской поры братьев Чеховых: «Я помню, отец начал учить меня или, попросту говоря, бить, когда мне

не было еще пяти лет. Он сек меня розгами, драл за уши, бил по голове, и я, просыпаясь, каждое утро думал прежде всего: будут ли сегодня драть меня? Играть и шалить мне и Федору запрещалось; мы должны были ходить к утрене и к ранней обедне, целовать попам и монахам руки, читать дома акафисты. <…> Потом, когда меня отдали в гимназию, я до обеда учился, а от обеда до вечера должен был сидеть всё в том же амбаре <…>»

Судя по ответу Чехова, Суворину не понравилось отношение Алексея Лаптева к религии. В этом месте интонация письма Чехова такова, каковой она становилась, когда задевали нечто очень, очень важноедля него: «Что же касается религии, то молодые купцы относятся к ней с раздражением. Если бы Вас в детстве секли из-за религии, то Вам это было бы понятно».

По обыкновению, не возражая на критику, соглашаясь, что плохо выразил что-то, Чехов отстаивал суть: «И почему это раздражение — глупость? Оно <…> не так глупо, как Вам кажется. Оно меньше нуждается в оправдании, чем, например, идиллическое отношение к религии, когда любят религию по-барски, с прохладцей, как любят метель и бурю, сидя в кабинете». Написал эти строки и оборвал разговор о религии. Прибегнул к иронии, как всегда в таких случаях. Не менее консервативных рассуждений Суворина с их «фальшивым звуком» Чехов не жаловал его статьи с «божественными словами», вроде «возлюбим друг друга» и т. п.

* * *

Чехов не избегал разговоров о религии, о церкви, но уклонялся от бесед и рассуждений о Боге, о вере в Бога. Не то что в большой компании, но даже наедине с кем-то. То было сокровенное. Но даже о религии он высказывался не часто, неохотно. Может быть, в числе прочего и потому, что это вызывало в памяти таганрогские годы.

Павел Егорович своим усердием сверх ума и меры, бесконечными спевками в самодеятельном хоре, наказаниями за малейшее нарушение религиозных предписаний и церковных правил, не желая того, видимо, «отлучил» детей от религии. Вряд ли его средний сын забыл историю с злополучной пахлавой: отец даже не высек, а жестоко избил тринадцатилетнего сына на Страстной неделе за то, что тот, голодный, истомленный долгим постом, посмел съесть кусочек сладкого пирога.

Дети добродетельного регента не стали безбожниками, но в храм ходили скорее по обязанности, чем по душевной потребности. Бесконечное «целование» рук, наблюдения — в лавке отца, на торжественных обедах в отчем доме и у дяди — повлияли на ироничное отношение к некоторым, по выражению Чехова, «светильникам церкви». В 1887 году, в одном из посланий из Таганрога в Москву, он набросал сцену в доме Митрофана Егоровича. Как пришел отец Иоанн Якимовский, «жирный откормленный поп», как «дьячок сидел в почтительном отдалении и с вожделением косился на варенье и вино, коими услаждали себя поп и дьякон». Но тогда же, в последующих письмах, рассказал о поездке в Святые Горы. Упомянул «симпатичных монахов», замечательный звон колоколов в этой обители, похвалил даровую еду, которой монахи оделяли многочисленных богомольцев.

Он всегда внимательно присматривался в поездках к служителям церкви. Сохранил теплое чувство ко. Ираклию, который на Сахалине много рассказал о каторжном острове. Чехов с уважением отозвался о сахалинских священниках, которые, по его наблюдениям, «всегда держались в стороне от наказания и относились к ссыльным не как к преступникам, а как к людям, и в этом отношении проявляли больше такта и понимания своего долга, чем врачи и агрономы, которые часто вмешивались не в свое дело».

В книге «Остров Сахалин» есть краткое жизнеописание о. Симеона Казанского. Чехов написал, по сути, подлинное житие, повествование о человеке, который терпел тяготы, холод, «не жаловался, что ему тяжело живется. <…> В его время сахалинские церкви были бедно обставлены. Как-то, освящая иконостас в анивской церкви, он так выразился по поводу этой бедности: „У нас нет ни одного колокола, нет богослужебных книг, но для нас важно, что есть Господь на месте сем“». Чехов не отзывался о священнослужителях в целом, обо всех сразу. Не заблуждался на их счет. Но выделял среди них «людей долга».

Поделиться с друзьями: