Чехов. Жизнь «отдельного человека»
Шрифт:
Мамин называл Чехова «литературным слоном», а себя «писателем по недоразумению»: «Чехов обладает огромным богатством и удивительно талантлив; он словно Крез, вокруг которого разбросаны неисчислимые сокровища, а он даже не подозревает, как он богат». И он, и Потапенко в серьезном разговоре признавали превосходство Чехова. Игнатий Николаевич говорил, например, что его переводят больше, чем Чехова. Но не потому, что он лучше, а потому, что проще. Тогда как Чехов — «очень тонкий художник». Плодовитый беллетрист преувеличивал внимание переводчиков к своим сочинениям.
Потапенко запомнил очевидный интерес Чехова к новому знакомому. Он купил в книжном магазине всё, изданное отдельно, и по мере чтения постоянно заговаривал о нем: «А знаешь… я про Мамина… Он в книгах такой же точно,
Игнатий Николаевич явно привнес в эти воспоминания свои давние впечатления от доброго приятеля. Мамин многих увлекал своими сочинениями, а при встречах живописными рассказами о любимом Урале, о своей пестрой насыщенной жизни. В знакомстве с людьми разных профессий, сословий с ним, может быть, мог бы соперничать в кругу Чехова только Гиляровский. В один из дней той зимы 1896 года Чехов побывал у него в Царском Селе. Как-то три приятеля зашли в фотографию и снялись на память.
Чехов на этот раз остановился в гостинице на Исаакиевской площади, но часто бывал у Сувориных. Многое из бесед и встреч занесла в свой дневник Смирнова. 4 января в Суворинском театре с шумным успехом прошла премьера пьесы Ростана «Принцесса Грёза» в переводе Щепкиной-Куперник. На следующий день, вернувшись от Сувориных, Софья Ивановна записала: «Чехов над этой принцессой издевается. Говорит, что это романтизм, битые стекла, крестовые походы. Про Танечку Куперник, стихами которой все восхищаются, говорит: „У нее только 25 слов. Упоенье, моленье, трепет, лепет, слезы, грёзы. И она с этими словами пишет чудные стихи“. Яворскую в „Принцессе Грёзе“ он называет прачкой, которая обвила себя гирляндами цветов».
В эту зиму Чехов посетил, наверно, все спектакли Суворинского театра. И оказался невольным свидетелем закулисной жизни, театральных неурядиц, актерских капризов, интриг и сплетен. Смирнова описала в дневнике скандал, связанный с постановкой ее пьесы «Муравейник». Яворская, теперь служившая в этом театре, не явилась на вечернюю генеральную репетицию и потребовала перенести завтрашнюю премьеру: «Все актеры собрались и ждут, чем это кончится. Карпов вне себя, задыхается от злости <…>. Послали за Сувориным, велели разбудить его. Тот приехал, и с ним <…> Чехов. Суворин так взбешен, что в первую минуту готов Яворскую выгнать, прямо выгнать из труппы».
Потом Суворин принялся за послание к премьерше, рвал написанное. Чехов подсказывал дипломатические выражения, вроде «Вы обидите автора и товарищей, если не приедете». Смирнова, как автор, была против таких любезностей и продиктовала Суворину письмо-ультиматум. Всё это ночью, на повышенных тонах, в томительном ожидании ответа.
Ничего нового в закулисных «страстях» для Чехова не было. Он пережил нечто подобное, когда ставил «Иванова» у Корша в 1887 году и когда участвовал в 1888 году в переговорах с актерами во время постановки «Татьяны Репиной» Суворина в московском Малом театре. Притворство Яворской мог «оценить» не однажды, особенно вдень первого чтения и обсуждения «Чайки».
Любил ли Чехов театр? В молодые годы ходил в театр часто, однако упоминал редко. Потом высказывался о нем в письмах резко: «Современный театр — это сыпь, дурная болезнь городов. Надо гнать эту болезнь метлой, но любить ее — это нездорово. Вы станете спорить со мной и говорить старую фразу: театр школа, он воспитывает и проч…. А я Вам на это скажу то, что вижу: теперешний театр не выше толпы, а наоборот, жизнь толпы выше и умнее театра; значит, он не школа, а что-то другое…» Актрис он однажды назвал «коровами, воображающими себя богинями». На лицах актеров, скрывавших недовольство автором, пьесой, ролью, читал предательство,
а в глазах — ложь.В статьях, заметках и фельетонах 1880-х годов Чехов говорил о театре еще неодобрительнее: «Никто так сильно не нуждается в освежении, как наши сцены… Атмосфера свинцовая, гнетущая. Аршинная пыль, туман и скука».
Иронизировал в «Осколках московской жизни»: «1) Большой театр. <…> Нового ни на грош. <…> В балете вместе с балеринами пляшут также тетушка Ноя и свояченица Мафусаила. 2) Малый. Нового тоже ничего. Та же не ахти какая игра и тот же традиционный, предками завещанный ансамбль…» Не пощадил он и столичного театра. Уже в 1893 году, то есть после постановки «Иванова», после суда над «Лешим», написал: «В режиме нашей Александринской сцены есть что-то разрушительное для молодости, красоты и таланта, и мы всегда боимся за начинающих». В ряд таких отзывов вписывалось негодование молодого героя «Чайки» Треплева: «<…> современный театр — это рутина, предрассудок. <…> Нужны новые формы. Новые формы нужны, а если их нет, то лучше ничего не нужно». Далее в пьесе следовала ремарка — « Смотрит на часы».
Театр словно манил и пугал Чехова. Будто возбуждал и утомлял, и он готов был забыть про него: «Писать пьесы выгодно, но быть драматургом беспокойно и мне не по характеру. Для оваций, закулисных тревог, успехов и неуспехов я не гожусь, ибо душа моя ленива и не выносит резких повышений и понижений температуры». Это написано после успешного представления «Иванова» в 1889 году на сцене Александринского театра.
Тогда Чехов почти испугался успеха: «Во время удачи я трушу и чувствую сильное желание спрятаться под стол». И сбежал «из сферы бенгальского огня» в «полутемную кладовую». Шутил в те дни, что «великий драматург» превратился опять в «скромного беллетриста». Говорил, что «драматургия с ее шумом» выбила его из колеи нормальной человеческой жизни и началось «похмелье».
Он чуть ли не отшатнулся в те дни от театра и в письмах разным корреспондентам едва ли не отрекался от него и в шутку и всерьез: «Театр, повторяю, спорт и больше ничего»; — «Кстати, об успехе и овациях. Всё это так шумно и так мало удовлетворяет, что в результате не получается ничего, кроме утомления и желания бежать, бежать…» И он «бежал»… в прозу. Говорил зимой 1889 года: «Гладкое и не шероховатое поприще беллетриста представляется моим душевным очам гораздо симпатичнее и теплее. Вот почему из меня едва ли когда-ни-будь выйдет порядочный драматург». Но уже весной признавался, что начерно скомпоновал «Лешего». Однако тут же заявлял: «Пьес не стану писать. <…> Не улыбается мне слава драматурга»; — «Чтобы писать для театра, надо любить это дело, а без любви ничего путного не выйдет. Когда нет любви, то и успех не льстит».
Признаваясь в любви к прозе, Чехов в то же время не скрывал недовольства ею. Уверял в нелюбви к театру, но возвращался к пьесе. Словно в прозе искал пути обновления драмы, а в работе над драмой оживлял чувство прозы.
Современную драматургию, с ее «хлебными», «обстановочными», «сценичными» пьесами, имевшими успех у публики, Чехов не щадил в 1880-е годы так же, как и театр. Пьесы Б. Маркевича «Чад жизни», Е. Карпова «Крокодиловы слезы», К. Тарновского «Чистые и прокаженные», С. Гедеонова «Смерть Ляпунова», В. Александрова (В. А. Крылов. — А. К.) «Лакомый кусочек» и других авторов называл в письмах, фельетонах и юморесках «бездарнейшей белибердой», шаблонной стряпней с «пожаром и торжеством добродетели», «тягучими, как кисель». Говорил, что они написаны «помелом» и от них «скверно» пахнет. И всё это — изделия «закройщиков модной мастерской».
Он вволю посмеялся над «манией эффектов» и «фокусами» этой драматургии: «<…> героиня может в одно и то же время плакать, смеяться, любить, ненавидеть, бояться лягушек и стрелять из шестиствольного револьверища системы Бульдог…» Но самый, по выражению Чехова, «эффектный эффект» — это литераторы, выводимые в современных пьесах: «Обыкновенно это люди звериного образа, с всклоченной, нечесаной головой, с соломой и пухом в волосах, не признающие пепельниц и плевальниц, берущие взаймы без отдачи, лгущие, пьющие, шантажирующие».