Чехов. Жизнь «отдельного человека»
Шрифт:
Как ни хотелось академии замять эту просьбу, заседание состоялось 10 мая. Через неделю Чехов узнал из письма Батюшкова, как оно прошло, что говорил Короленко, который подчеркнул: «Таким образом, если Академия хочет сообразоваться с полицейскими сведениями — она <…> смешивает оценку литературной деятельности с вопросом о благонадежности, в зависимости от нескольких доносов, часто ложных, почти всегда недоказуемых и не поддающихся опровержению по голословности. Наконец, Академии ли выступать цензором образа мыслей с полицейской точки зрения?»
Короленко убедил своей речью всех присутствовавших академиков.
Короленко, по словам Батюшкова, поблагодарил всех за сочувствие и оставил за собой выбор — «дождется ли он осеннего заседания или пришлет раньше свой отказ, не питая особых надежд на то, чтобы предположения могли осуществиться». Батюшков тоже полагал, что «оттяжка на осень окажется пустой проволочкой», так как у президента (К. К. Романов. — А. К.) есть право снять вопрос с очереди. Батюшков упомянул в своем письме Чехову, что Короленко поедет из Петербурга в Полтаву, а оттуда в Ялту.
Чехов и Короленко встретились 24 мая, накануне отъезда супругов в Москву. Уже отсюда Чехов написал Горькому 2 июня: «Мы совещались и, вероятно, на сих днях будем писать в Петербург, подаем в отставку». Столь же коротко и определенно он написал Батюшкову 4 июня: «Короленко был у меня в Ялте; мы поговорили и пришли к решению, к сожалению, неизбежному — уйти». Короленко тоже написал Батюшкову: «Поездкой чрезвычайно доволен. Чехов, вероятно, отложит свое заявление до осени, и это, по-моему, хорошо. Я „выйду“ на днях. Это дело, по многим причинам, необходимое».
Короленко и Чехов с разрывом в один месяц (25 июля и 25 августа) направили в Академию наук письма о сложении с себя звания почетного академика. «Академический инцидент» для них был исчерпан. Разница в сроке, обговоренная во время ялтинской встречи, исключала даже намек на демонстрацию, жест, вызов. Решение о «выходе» было частным делом двух отдельных людей. Отдельных не друг от друга, а в том смысле, какой вкладывал в это слово Чехов. Недаром он просил Книппер сказать Горькому о своем письме в академию наедине, «только ему одному, больше никому». Никакого шума, никаких заявлений в прессе.
Чехов не хотел летом задерживаться в Москве, но не хотел и ехать во Франценсбад, куда Книппер направляли московские врачи. Он заговорил о поездке с Саввой Морозовым в Пермь, по Волге и Каме. По этому поводу между мужем и женой возникло напряжение. Его беспокойное, раздраженное состояние выдавала фраза из письма сестре от 31 мая в Ялту: «В гостиной Немирович и Вишневский читают пьесу, Ольга лежит и слушает, я не знаю пьесы, и потому мне скучно». Наверно, не в пьесе было дело, а в той силе, что гнала его из Москвы в неведомое Усолье.
Поездка едва не сорвалась, так как Книппер внезапно стало хуже. Родные Ольги Леонардовны и Вишневский искали ночью докторов. Всё, по словам Чехова, «перевернулось» и предстоящее лето оказалось «если не испорченным, то сильно попорченным». Среди прочего подразумевалась и работа, потому что Чехов обещал к осени новую пьесу. Немирович писал Станиславскому 9 июня, размышляя о репертуаре грядущего сезона: «Ант. Павл., как только я начал расхваливать пьесу Бьернсона, принялся
уверять меня, что он к 1 августа кончит свою пьесу».Эта реплика объясняла раздражение Чехова от чтения чужой пьесы. Немирович, не исключено, сомневался, что при сложившихся обстоятельствах Чехов напишет что-то к осени. Недаром он писал в это же время Горькому, что с «огромным нетерпением» ждет его новую пьесу [ «На дне»]. Уже говорил с ним о распределении ролей, о репетициях. Горький как драматург, как автор, может быть, казался в данное время более надежным. Это сквозило в вопросе из его письма к Книппер от 18 июня: «Знаете ли Вы и Ант. Пав., что Горький уже окончил пьесу? Пишет мне об этом сегодня».
Еще определеннее Немирович высказался в следующем письме к Книппер от 24 июня 1902 года, делясь соображениями о художественных увлечениях внутри театра. Ему казалось, что «Три сестры» поставили точку на том направлении, по которому театр пошел вначале, что другие внутритеатральные «течения» вытесняют «колорит душевности и лиризма, поэзии добра и мира, которые окутывали театр раньше»: «С этих пор мы точно мечемся, точно нам надоела наша собственная душа. Что-то ворвалось и потребовало шума и трезвона. И мы испугались и затихли, а кто-то и что-то начало шуметь вокруг нас. И мы как будто задаем себе вопрос, „а не уступить ли нам дорогу другим?“ И если мы уступим, — мы будем преступные слабовольные!»
За всеми этими рассуждениями угадывалось невысказанное: первоначальное направление могла продолжить только новая пьеса Чехова. Но где она? Когда Чехов отдаст ее? Понимает ли он, что значит будущая пьеса для Художественного театра?
В начале июня Чехов попросил сестру отыскать в ящике его письменного стола и прислать в письме «осьмушку бумаги», исписанную «мелко для будущей пьесы», с фамилиями. Говорил знакомым, что «засядет» на даче Станиславского, в Любимовке, под Москвой. Хорошо бы совсем одному, без жены, «отшельником», чтобы только работать, писать пьесу.
Но прежде все-таки хотел съездить на Урал. Здоровье Ольги Леонардовны поправлялось, всё обошлось, и 17 июня Чехов и Морозов выехали из Москвы.
Какая сила повлекла его, тяжело больного, в дальний путь? Желание сбросить «томительную скуку»? Найти новые, «резкие» впечатления? Столкнуть себя с какой-то точки? Ускорить внутреннее возбуждение, необходимое для работы? Чехов шутил, что он «отпущен на волю». В этой поездке «на заводы» было что необъяснимое, как в странной поездке в Таганрог в 1899 году.
Сначала спутники ехали поездом до Нижнего Новгорода. Потом по Волге и по Каме на пароходе «Кама», мимо злополучного Пьяного Бора, где в 1901 году Чехов и Книппер провели странную ночь, ожидая пароход. В Перми Чехов и Морозов пересели на другой пароход и поднялись вверх по Каме до Усолья, а затем ехали несколько часов на поезде до станции Всеволодо-Вильва. Вся дорога заняла шесть дней. В имение Морозова добрались 23 июня.
Как Чехов выглядел в те дни, как он себя чувствовал, рассказал в своих воспоминаниях А. Серебров-Тихонов, тогда студент-практикант на заводе Морозова. Он запомнил, каким увидел Чехова в первый день по приезде: лицо «серое от усталости и пыли»; «помятые брюки просторно болтались на длинных, сходящихся коленями ногах». На боку фляжка, в которую он отплевывал вязкую мокроту.