Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Чехов. Жизнь «отдельного человека»
Шрифт:

Чехов не раз упоминал свои сахалинские ночи. То кошмарные, как в Дербинском, то странные, как в Палеве, когда он смотрел на звездное небо, ощутил вдруг, как далеко он от дома, на другом конце света, «где не помнят дней недели, да и едва ли нужно помнить, так как здесь решительно всё равно — среда сегодня или четверг…». Он понимал настроение человека, вынужденного годами жить в невыразимой бедности, слышать постоянно звон цепей, плач и стоны из надзирательской, когда там наказывали розгами и плетьми. Не видеть месяцами солнца и не знать тепла и видеть вокруг тайгу или пустынное море: «Время <…> кажется длиннее и мучительнее во много раз, чем в России».

Всё это и многое другое побуждало каторжных к побегу. А главная причина, по словам Чехова, это — «стремление к свободе, присущее человеку и составляющее, при нормальных условиях, одно из его благороднейших свойств». Он рассказал

о старом ссыльнокаторжном, который убегал таким образом: «<…> берет кусок хлеба, запирает свою избу и, отойдя от поста не больше как на полверсты, садится на гору и смотрит на тайгу, на море и на небо; посидев так дня три, он возвращается, берет провизию и опять идет на гору… Прежде его секли, теперь же над этими его побегами только смеются».

Тоску по свободе Чехов сравнил с запоем или падучей, с неотвратимым припадком, то есть с болезненным состоянием. Человека угнетало, убивало сознание, что он мертв для своих родных, своего дома. Поэтому побег, замысел побега, мечта о побеге обнаруживали в человеке, по словам Чехова, «не засыпающее в нем сознание жизни». Однажды он увидел баржу, набитую беглыми: «<…> одни были мрачны, другие хохотали; у одного из них совсем не было ног — отморозил. Их возвращали из Николаевска. Глядя на эту кишащую народом баржу, я мог вообразить, сколько еще каторжных бродит по материку и по острову!» Люди бродили, замерзали, погибали. На население бродяги наводили ужас, потому что, спасаясь, шли на грабеж, убийство. Но мучительные наказания плетьми не снижали числа побегов.

В конце августа 1890 года Чехов вернулся в Александровск, чтобы морем добраться до Южного Сахалина. Словно довершая его впечатления первых двух месяцев сахалинской эпохи, на предотъездные дни (кроме обедов со знакомыми, встреч и разговоров с чиновниками) выпала еще одна горькая минута.

8 сентября, в день Рождества Пресвятой Богородицы, Чехов и его спутник вышли после обедни из церкви. В храм спешила похоронная процессия. Четверо каторжных несли на носилках гроб. Следом шли женщина с двумя детьми и еще несколько человек. Видел Чехов и сами эти похороны на местном кладбище. Простой некрашеный дощатый гроб спустили в могилу с водой. Мальчик Алешка, сын покойной, трех-четырех лет, «стоит и глядит вниз в могилу. Он в кофте не по росту, с длинными рукавами, и в полинявших синих штанах; на коленях ярко-синие латки». Его спросили, где мать. «3-а-копа-ли! — сказал Алешка, засмеялся и махнул рукой на могилу».

Вокруг — маленькие «немые» кресты, всех этих, «убивавших, бряцавших кандалами, никому нет надобности помнить».

* * *

10 сентября на том же пароходе «Байкал» Чехов отплыл из Александровска: «Было очень темно. Я стоял один на корме и, глядя назад, прощался с этим мрачным мирком <…> показались огни Дуэ. Но скоро и это всё исчезло, и остались лишь потемки да жуткое чувство, точно после дурного, зловещего сна». Он уловил выражение глаз у тех, кто его провожал. Они и сами признавались, что завидуют ему: через месяц он уедет в Россию, а они останутся в этом «мирке», который показался Чехову «маленьким адом».

За всё время на Сахалине Чехов давал о себе знать на материк только редкими телеграммами. Сообщал, что здоров, что вернется осенью. О том, что происходило дома, в России, в Москве, он не знал. Водевили его шли без конца на любительской сцене и в дачных театрах. Пьесу «Леший» изредка, но ставили в провинции. Переводы рассказов Чехова всё чаще появлялись в европейских журналах. Очерки «Из Сибири», несмотря на летнее затишье, вызвали толки среди литераторов.

24 июля 1890 года В. А. Тихонов записал в дневнике: «Какая могучая, чисто стихийная сила — Антон Чехов. Кигн как-то мне сказал про него: „Да, с ним хорошо, он подбадривает, за ним не страшно!“ Уж подлинно, что не страшно. Вот он теперь уехал на Сахалин и пишет с дороги свои корреспонденции, прочтешь и легче станет: не оскудели мы, есть у нас талант, сделавший честь всякой бы эпохе. <…> Публика его знает, но чтит еще мало, далеко не по заслугам. <…> А сколько завистников у него между литераторами завелось: Альбов, Шеллер, Голицын, да мало ли! <…> А некоторые из них, например мой брат, мне просто ненавистен за эту зависть и вечное хуление имени Чехова. <…> Но кто мне всех противнее в этом отношении, так это И. Л. Леонтьев (Щеглов): ведь в самой преданной дружбе перед Чеховым рассыпался, а теперь шипеть из-за угла начал. Бесстыдник! <…> Вот Ясинский не то, — он, может быть, и завидует, но не высказывает. Умнее он их или у него выдержки больше, — не знаю».

В типографии Суворина тем летом выпустили четвертым изданием сборники «Рассказы» и «В сумерки» (по 1000 экземпляров

каждый). 11 сентября, на борту парохода, Чехов написал письмо Суворину, даже не гадая, когда это послание доберется до Петербурга. Написал осторожно, не исключая, что письмо могут вскрыть. Но, видимо, не мог оставаться наедине с увиденным. Рассказал о главном: «Ни Галкин, ни баронесса Выхухоль, ни другие гении, к которым я имел глупость обращаться за помощью, никакой помощи мне не оказали; пришлось действовать на собственный страх. <…> Я видел всё; стало быть, вопрос теперь не в том, чтоя видел, а каквидел. <…> Я вставал каждый день в 5 часов утра, ложился поздно и все дни был в сильном напряжении от мысли, что мною многое еще не сделано <…> я имел терпение сделать перепись всего сахалинского населения. Я объездил все поселения, заходил во все избы и говорил с каждым <…> мною уже записано около десяти тысяч человек каторжных и поселенцев. <…> Когда вспоминаю, что меня отделяет от мира 10 тысяч верст, мною овладевает апатия. Кажется, что приеду домой через сто лет».

Слово «скучно» в приписке и признание — «дал себе слово больше на Сахалин не ездить» — выдавали физическую и душевную усталость. Она могла вызвать кровохарканье. Но Чехов словно удерживал болезнь каким-то внутренним усилием. Впереди был еще месяц напряженного труда. Правда, Чехов признался, что из-за усталости работал теперь менее усердно. Опять потянулись селение за селением, изба за избой, общие камеры, лазареты. Прибыв в Корсаковск 12 сентября, Чехов в первые же дни осмотрел здешнюю тюрьму. Такие же, как на севере, сырые камеры, тяжелый воздух. Смотритель более всего гордился пожарным обозом. Показал новому человеку свое «чудо»: по сигналу тревоги каторжные, старые и молодые, впряглись в обоз и побежали по улице.

Южные селения показались Чехову иными, чем на севере. Нищета не бросалась в глаза. Люди выглядели менее истощенными и подавленными. В описаниях этих мест гораздо больше бытовых историй, фамилий, коротких зарисовок, похожих на сжатые сюжеты, мгновенных портретов, ситуаций, деталей. Например, о «сахалинской Гретхен», дочери поселенца Тане: «Она белокура, тонка, и черты у нее тонкие, мягкие, нежные. Ее уже просватали за надзирателя. Бывало, едешь через Мицульку, а она всё сидит у окна и думает. А о чем может думать молодая, красивая девушка, попавшая на Сахалин, и о чем она мечтает, — известно, должно быть, одному только Богу».

Или о старике Савельеве, стороже в надзирательской, каторжном, который, когда здесь ночевали чиновники, служил за лакея и повара: «Как-то, прислуживая за обедом мне и одному чиновнику, он подал что-то не так, как нужно, и чиновник крикнул на него строго: „Дурак!“ Я посмотрел тогда на этого безответного старика и, помнится, подумал, что русский интеллигент до сих пор только и сумел сделать из каторги, что самым пошлым образом свел ее к крепостному праву».

В селении Голый Мыс Чехов присутствовал при допросе Гараниной, подозреваемой в убийстве мужа. Ее, женщину свободного состояния, держали в темном карцере и давали горячую пищу через два дня на третий. Она пожаловалась, что ее, больную, не хотят показать доктору: «Когда чиновник спросил у надзирателя <…> почему до сих пор не позаботились насчет доктора, то он ответил буквально так:

— Я докладывал господину смотрителю, но они сказали: пусть издыхает!

Это неуменье <…> отличать свободных от каторжных удивило меня тем более, что здешний окружной начальник кончил курс по юридическому факультету, а смотритель тюрьмы служил когда-то в петербургской полиции». Видимо, Чехов обратил на это внимание начальника Корсаковского округа И. И. Белого, когда они вместе осматривали карцеры. Гаранину перевели в светлое помещение.

Чехову приходилось встречаться со многими сахалинскими чиновниками. Добряки и злыдни, глупые и себе на уме. Благородные и непорядочные, равнодушные и энергичные, неопытные и доки. Участники IV тюремного конгресса выработали условия допущения к службе в местах заключения. Кандидаты на высшие должности должны были, по мнению юристов и чиновников, пройти курс истории и теории тюрьмоведения, изучить «все подробности тюремной службы под руководством начальников образцовых мест заключения». От кандидатов на низшие должности требовался опыт тюремной службы под руководством опять-таки «образцовых» начальников. Так дело выглядело на бумаге, в представлениях не «философов», а людей, о которых на конгрессе было сказано, что они досконально знают действительность. И в том «Обзоре», на который Галкин-Враской ожидал рецензии от Чехова. Скрытая «рецензия» была дана в книге «Остров Сахалин», явившей реальность каторги.

Поделиться с друзьями: