Чехов
Шрифт:
Да, я мог бы! Мог бы! Но я гнилая тряпка, дрянь, кислятина, я московский Гамлет. Тащите меня на Ваганьково!"
В заключение "московский Гамлет" вспоминает услышанный им как-то совет:
"- Возьмите вы кусок телефонной проволоки, и повесьтесь вы на первом попавшемся телеграфном столбе! Больше вам ничего не остается делать".
Видимо, Чехов все же опасался, что нарисованное им духовное возрождение Лаевского может быть истолковано "московскими Гамлетами" в свою пользу, стать дополнительным аргументом для оправдания их неприглядной жизни. Фельетон полностью исключал такую возможность.
В Москву с дачи возвратились в первых числах сентября. Началась московская жизнь, которая кажется Чехову на этот раз особенно тягостной. Это чувство глубокой неудовлетворенности Антон Павлович с горечью высказал 19 октября 1891 года: "Ах, подруженьки, — писал он, — как скучно! Если я врач, то мне нужны больные и больницы;
Здоровье не радовало. Особенно трудно пришлось Чехову в ноябре месяце, когда он тяжело переболел, как он думал, инфлюэнцей. 18 ноября он писал: "Я продолжаю тупеть, дуреть, равнодушеть, чахнуть и кашлять и уже начинаю подумывать, что мое здоровье не вернется к прежнему своему состоянию. Впрочем, все от бога. Лечение и заботы о своем физическом существовании внушают мне что-то близкое к отвращению. Лечиться я не буду. Воды и хину принимать буду, но выслушивать себя не позволю". Это новое упоминание о прослушивании не было случайно. К каким катастрофическим последствиям может привести его заболевание, Чехову напомнила смерть тетушки Федосии Яковлевны Долженко. В семье Чеховых это была очередная жертва чахотки.
Однако, как всегда в таких случаях, Антон Павлович не позволил мрачным мыслям овладеть его сознанием. Болезнь не мешает ему все активнее включаться в ту самую общественную деятельность, на отсутствие которой он жаловался 19 октября.
Неурожайное лето 1891 года больно ударило по нищему, закабаленному русскому крестьянству. Уже к осени стало ясно, что ряду губерний недород грозит вымиранием.
Народное бедствие всколыхнуло передовую русскую общественность. Преодолевая сопротивление царских властей, многие пытались организовать посильную помощь голодающим. Включился в эту работу и Чехов. Он принимает участие в сборе средств, выезжает в Нижегородскую и Воронежскую губернии, ведет по вопросам помощи голодающим оживленную переписку, внимательно наблюдает за всем происходящим в стране. В октябре гневно откликается на решение правительства, запрещавшее частную инициативу оказания помощи голодающим. В то же время восторженно отзывается о деятельности Толстого. 11 декабря 1891 года Антон Павлович пишет: "Толстой-то, Толстой! Это, по нынешним временам, не человек, а человечище, Юпитер. В "Сборник" он дал статью насчет столовых, и вся эта статья состоит из советов и практических указаний, до такой степени дельных, простых и разумных, что… статья эта должна быть напечатана не в "Сборнике", а в "Правительственном вестнике". А несколько раньше, рассказывая о ходе дел, о том, что частная инициатива была подрезана правительством в самом начале, пишет: "Все повесили носы, пали духом; кто озлился, а кто просто омыл руки. Надо иметь смелость и авторитет Толстого, чтобы идти наперекор всяким запрещениям и настроениям и делать то, что велит долг".
Так поступал и Чехов, поступал, явно не считаясь со своим здоровьем. Во время поездки по Нижегородской губернии в январе 1892 года попал в метель и сильно простудился. Вернулся в Москву совершенно больным и, не успев как следует поправиться, вновь поехал, на этот раз в Воронежскую губернию.
Записная книжка Чехова этого времени сохранила заметки, свидетельствующие, что во время поездок он самым тщательным образом изучал положение дел на местах. Вот одна из записей: "В октябре приходили… по 400 ч-к с просьбой о пособии. Муж, жена, мать, 5 детей ели 5 дней похлебку из лебеды. Не едят по 2–5 дней — это зауряд. При мне в метель мужик и баба пришли за 8 верст просить пособия".
Творческим откликом на народное бедствие явился рассказ "Жена", написанный Чеховым в ноябре 1891 года. В заключение рассказа доктор Соболь так оценивает все, что он наблюдает во время голода: "Пока наши отношения к народу будут носить характер обычной благотворительности, как в детских приютах или инвалидных домах, до тех пор мы будем только хитрить, вилять, обманывать себя и больше ничего… По самому скромному расчету, считая по 7 коп. на душу и но 5 душ в семье, чтобы прокормить 1000 семейств, нужно 350 руб. в день. Этой цифрой определяются наши деловые обязательные отношения к 1000 семейств. А между тем мы даем не 350 в день, а только 10 и говорим, что это пособие, помощь, что за это ваша супруга и все мы исключительно прекрасные люди, и да здравствует гуманность. Так-то, душа моя! Ах, если бы мы поменьше толковали о гуманности, а побольше бы считали, рассуждали да совестливо относились к своим обязательствам! Сколько среди нас таких гуманных, чувствительных людей, которые искренне бегают по дворам с подписными листами, но не платят своим портным и кухаркам.
Логики в нашей жизни нет, вот что! Логики!"Как видим, Чехов был весьма последователен в своих суждениях о русской жизни. И еще в одном он был последователен до конца. Прекрасно отдавая себе отчет в никчемности благотворительной деятельности, никчемности по большому счету, все более уверенно говоря о необходимости коренного переустройства жизни, писатель, однако, сам делал все возможное, все, что позволяли его силы и средства, чтобы оказать посильную помощь народу. Противоречие? Нет. Он презирал людей безразличных, черствых, был абсолютно убежден, что забота о нуждах народа является проявлением элементарной человечности. Но не менее презирал он и тех сытых и самодовольных благотворителей, которые видели в благотворительности панацею от всех зол.
Лика Мизинова
В ноябре 1891 года, когда кончилась публикация "Дуэли", Чехов написал рассказ "Попрыгунья". Вслед за тем был написан фельетон "В Москве".
Рассказ "Попрыгунья" — новый чеховский шедевр — проникнут теми же мыслями и настроениями: глубоким презрением к пустой трате величайшего достояния человека — его жизни, глубоким уважением к целеустремленному самоотверженному труду. Не случайно же первоначальное заглавие рассказа было "Великий человек". Чехов отказался от него, так как признал его претенциозным и, видимо, несоответствующим характеру рассказа — не героического, а лирико-иронического по тону и стилю.
Чехов и раньше нередко использовал различные формы иронического повествования, вкрапливая их в свои рассказы. Но в "Попрыгунье" оно стало основным конструктивным принципом. Вначале, как бы сливаясь со своей героиней, писатель рисует ее жизнь такой же светлой и радостной, какой она представляется ей самой, в умиленных тонах описывает ее дом, ее салон, ее окружение, ее погоню за знаменитостями. И лишь отдельные, вскользь брошенные фразы слабо высвечивают скрытую горькую иронию автора. Так, обстоятельно рассказав о погоне Ольги Ивановны за все новыми и новыми знаменитостями, он в конце вдруг замечает: "Для чего?" Дальше ирония становится очевиднее и острее. Описав неудачный приезд Дымова на дачу, сообщив, что он, наскоро выпив стакан чая и кротко улыбаясь, пошел обратно на станцию, чтобы выполнить поручение своей обаятельной супруги, Чехов в заключение пишет: "А икру, сыр и белорыбицу съели два брюнета и толстый актер". Однако постепенно характер повествования меняется, идиллия оборачивается картиной действительной жизни "попрыгуньи" — мизерной, духовно нищенской, нелепой и грязной. Но Чехову при этом уже не требуется обличительного тона. Его с лихвой заменяет внутренняя энергия потаенного негодования и презрения, накопившаяся в начале повествования, иронический смысл которого теперь становится очевиден. Именно столкновение видимой умилительной безмятежности и неприглядной сути жизни "попрыгуньи" подводит нас к финалу рассказа, где все окончательно ставится на свои места и каждый из героев предстает перед нами в своем истинном облике.
Отклики на "Попрыгунью" были весьма своеобразны. В литературных кругах Москвы не обратили внимания ни на смысл, ни на художественные достоинства этого очередного чеховского шедевра. Зато не было конца пересудам по поводу прототипов "Попрыгуньи". 29 апреля 1892 года Чехов писал в Петербург: "Можете себе представить, одна знакомая моя, 42-летняя дама, узнала себя в двадцатилетней героине моей "Попрыгуньи"… и меня вся Москва обвиняет в пасквиле. Главная улика — внешнее сходство: дама пишет красками, муж у нее доктор, и живет она с художником". Дамой этой была Кувшинникова. Но узнала себя не только она. Пожелал узнать себя в рассказе и Левитан. Узнал и оскорбился. По воспоминаниям Михаила Павловича, дело чуть не дошло до вызова Чехова на дуэль. Вызова не последовало, но давние приятельские отношения с Чеховым Левитан прервал. Разрыв этот продлился несколько лет.
Предыстория этого конфликта относится к весне 1891 года. По воспоминаниям Михаила Павловича, как только они поселились под Алексином, сразу пригласили Лику Мизинову — "прекрасную Лику", которая вскоре и приехала вместе с Левитаном. По дороге, на пароходе они познакомились с Былим-Колосовским, который от них и узнал, что Чехов снял дачу вблизи от его имения. Пробыла Лика у Чеховых недолго. Побывала вместе с ними в гостях у Былим-Колосовского и уехала. 17 мая 1891 года Антон Павлович писал быстро упорхнувшей от них "золотой, перламутровой и фильдекосовой Лике" о предстоящем переезде на новую дачу и приглашал ее приехать "нюхать цветы, ловить рыбку, гулять и реветь". Веселое письмо, которое Чехов подписал так: "Ваш известный друг Гунияди-Янос". Имя, которое присвоил себе Чехов… означало название слабительного лекарства. За этим шуточным письмом последовали и другие, тоже полные неистощимого юмора. Однако, как показало время, за фейерверком шуток скрывалась не такая уж простая ситуация.