Чехов
Шрифт:
Подобных отрицательных суждений, одинаковых по смыслу, стилю и словарю, можно привести немало; в сущности, других в литературе о Чехове долгое время и не было. Со временем он научился писать пьесы, приемлемые для постановки на старой сцене, без грубых ошибок, но эти пьесы, так сказать, формально сценичные, с привычным чередованием действий, с интригой, кульминацией и развязкой, оставались чуждыми традиционному театру по существу. О недостатках же «Безотцовщины» можно сказать одним словом: это пе пьеса, а материал для талантливой и смелой постановки. Этот далекий от совершенства юношеский труд не только нуждается в режиссере, но не может быть поставлен на сцепе (или экранизирован) без большой режиссерском работы. Иными словами, уже первая пьеса Чехова предвещала появление нового, так называемого «режиссерского», театра. К. С. Станиславский и В. И. Немирович-Данченко явились его основоположниками, а Московский художественный театр — его прообразом и непревзойденным образцом. Режиссеры были, конечно, и в старом театре, но роль их была скорее организационно-технической, чем творческой. До «Чайки» и МХТ мировой театр не знал великих режиссеров,
Столь своеобразное мнение не стоит отбрасывать; польский режиссер читал «Безотцовщину» не так, как читают ее люди, не знающие современного театра, и, как это ни странно, по-своему он был прав.
Первая пьеса и создавалась с мыслью об искусстве сцены, каким ему рано или поздно суждено было стать, и хотя в словаре Чехова не было слов — «режиссерский театр», пьеса предвосхищала его появление. Удачнее других о новом театре Чехова сказал его французский биограф Даниэль Жиллес: «Этот молодой человек, вчера еще подросток, несомненно, глубокий драматург. В первой же своей попытке он пробует опрокинуть существующие драматические правила и заменить их своими. Мало того, что он ничего не заимствует у своих предшественников, он стремится революционизировать театр своего времени, создавая пьесу без сюжета, комедию, основа которой, в своем третьем измерении, глубоко драматична». Как долго, с какой провинциальной непосредственностью писали у нас о просчетах и неопытности Чехова, о недостатках его «Безотцовщины», с какой духовной слепотой не замечали ее достоинств! Француз Жиллес утверждает, что «этот юноша ничего не заимствует у своих предшественников», отечественные наши специалисты и знатоки, опуская Чехова до своего интеллектуального уровня, писали о мелодраматичности его пьесы, и даже М. П. Чехов, брат и биограф писателя, счел нужным блеснуть эрудицией и заметить, что пьеса была написана «по образцу французских мелодрам»! Чехов был завзятым театралом, он сам ставил комедии и в них играл; он был юным драматургом, это так, но вовсе не был «начинающим» в современном смысле этого слова, ни тем более «неопытным». Позднее, набравшись опыта, он не создал ни одной роли, ни одной сцены в духе старого театра — все вопреки его правилам, в нарушение его законов, так что театральные критики не знали, как эти пьесы и называть то ли повестями для сцены, то ли комедиями для чтения. Все, что было написано позднее, выросло из «Безотцовщины».
«В этой первой пьесе Чехов еще ищет топ и освещение. Зато он уже нашел своих персонажей и свои темы, — писал в книге «Чехов» Даниэль Жиллес. — Можно даже сказать, что все они с пылкой юношеской щедростью сосредоточены в этом первом опыте… «Платонов» — это кулиса, из-за которой чеховские типы выйдут на свет в «Иванове», «Трех сестрах», «Вишневом саде».
Нет, первая пьеса не была литературным пустяком, о котором помнят лишь потому, что автор ее впоследствии стал Чеховым. Мир ее — это мир сложных характеров, глубоких конфликтов и душевных страданий, воссозданных с таким чувством поэзии и правды, с такой наивной и неумелой талантливостью, что материала хватило на много лет. Если бы авторская принадлежность первой пьесы вызывала сомнения, то их нетрудно было бы развеять прямыми сопоставлениями с поздней драматургией и прозой. Что касается просчетов и недостатков, о которых так много писали, то в известном смысле они-то, ошибки и недостатки, были для будущего творчества особенно важны. Историк литературы должен помнить, что в том возрасте, когда Чехов писал первую пьесу, Гоголь дописывал «Ганца Кюхельгартена», Тургенев сочинял традиционные стихи и совсем еще не думал о прозе, а Некрасов готовился издать «Мечты и звуки». Тогда, может быть, первая пьеса получит верную оценку, Чехов же удивит нас не ошибками и неопытностью, а необычайно ранней силой писательской зрелости: второго такого примера в истории нашей литературы, пожалуй, нет.
В МОСКВЕ
На пороге 80-х годов, когда семейство Чеховых обосновалось в Москве навсегда, она целиком еще вписывалась в кольцо Садовых улиц, за которыми лежали ее слободки — Красносельская, Лужники, Дмитровка, Сыромятная. Сравнительно дальними окраинами считались Лефортово, Марьина роща, Хамовники, а Кунцево, Разумовское, даже Сокольники, — это уже Подмосковье, грибные дачные места.
«В мае Лаптевы переехали на дачу в Сокольники…» («Три года»).
В отличие от геометрически пропорционального Петербурга старшая столица распространялась от Кремля кольцами, как наслаивается год за годом ствол вокруг сердцевины. Радиальные улицы и переулки ветвились, пересекая друг друга и заходя в кривые колена и тупички — и старожил не вдруг нашел бы дорогу, не будь в Москве сорока сороков ее церквей и церквушек. «Кто привыкнет к ней, тот не уедет из нее, — писал Чехов в 1881 году. — Я навсегда москвич».
Неподалеку от дома, где на первых порах поселилось семейство Чеховых, высилась колоколенка Николы на Грачах, отчего и улица называлась Грачевкой.
Вид старой Москвы изумлял людей, повидавших множество городов и стран, — людей, которых трудно было привести в изумление. Норвежский писатель Кнут Гамсун написал о ней: «Я побывал в четырех из пяти частей света… Но Москва — это нечто сказочное!..
В Москве около 450 церквей и часовен, и когда начинают звонить все колокола, то воздух дрожит от множества звуков в этом городе с миллионным населением. С Кремля открывается вид на целое море красоты. Я никогда не представлял
себе, что на земле может существовать подобный город: все кругом пестреет зелеными, красными и золочеными куполами и шпицами. Перед этой массой золота, в соединении с ярким голубым цветом, бледнеет все, о чем я когда-либо мечтал».Однажды — жизнь была уже на исходе — Чехов был у Морозовых, смотрел из окна на золотые маковки Замоскворечья, слушал, как звонили к вечерне: «Люблю церковный звон. Это все, что осталось у меня от религии — не могу равнодушно слышать звон».
Жителей в Москве в эту пору было уже за восемьсот тысяч, она быстро менялась, застраивалась. Историк И. Забелин находил, что в старину она «представляла больше живописности, чем теперь, когда под булыжною мостовою везде исчезли сохраняемые только в именах церковных урочищ поля, полянки и всполья, пески, грязи и глинища, мхи, ольхи, даже дебри или дерби, кулижки, то есть болотные места и самые болота, кочки, лужники, вражки-овраги, ендовы-рвы, горки, могилицы, боры и великое множество садов и прудов».
Красные ворота, Петровские ворота, Кузнецкий мост — эти названия и в те времена были уже историческими метафорами, но старые здания университета, как и теперь, стояли напротив Кремля, и там же, где теперь, был Малый театр, именовавшийся в Москве вторым университетом.
Первый год жизни в Москве почти не оставил следов в биографии Чехова, хотя он, по-видимому, довольно часто писал двоюродным братьям и дяде Митрофану Егоровичу, чувствуя себя на первых порах больше таганрожцем, чем москвичом. Письма до нас не дошли, но нельзя сказать, что мы ничего не знаем об этой переломной поре. Сохранились, например, экзаменационные ведомости, из которых следует, что Чехов удачно сдал экзамены за первый курс: пятерки по ботанике, зоологии, химии, энциклопедии медицины, четверки по физике, минералогии, немецкому языку; единственная удовлетворительная оценка — по анатомии. За все годы своего студенчества Чехов получил еще лишь одну тройку — по теоретической хирургии на третьем курсе. Пятерок в ведомостях гораздо больше, чем четверок; Чехов учился успешно.
К лету 1880 года он закончил первый курс медицинского факультета. Начиналась его литературная биография. Наступали знаменательные пушкинские дни, о которых он писал в Таганрог.
«Сегодня получил от милого Антоши письмо, читая которое я прослезился. Я сам люблю великого Пушкина, а Антоша изобразил самое жалостное из его жизни — несчастную смерть его» (М. Е. Чехов).
Чехов был свидетелем события, о котором не забудет Москва. 6 июня 1880 года был открыт памятник Пушкину, стоявший тогда па Тверском бульваре, почти точно напротив того места, где находится он теперь. Как скажут о нем позднее: мы проходим, а он стоит. Под листопадами и метелями, под дождями и солнцем — мы проходим, а он стоит…
7 и 8 июня 1880 года в зале Благородного собрания (теперь Колонный зал) в память о Пушкине речи произнесли И. С. Тургенев и Ф. М. Достоевский. Это были единственные вечера, когда Чехов мог слышать и видеть их. Оба они принадлежали скорее истории русской литературы, чем ее текущему дню, оба вскоре ушли из жизни. «Несколько поколений подряд прошли перед нашими глазами, — сказал тогда Тургенев, — и для них имя Пушкина было всегда лишь одним из ряда «обреченных забвению имен…».
Ф. М. Достоевский, готовясь к речи, «смирнехонько» сидел, притаившись около эстрады и кафедры, записывая что-то в тетрадке… Говорил он просто, совершенно так, как бы разговаривал с знакомыми людьми, не надседаясь в выкрикивании громких фраз, не закидывая головы… без малейших отступлений и ненужных украшений он сказал публике, что думает о Пушкине как выразителе стремлений, надежд и желаний той самой публики, которая слушает его сию минуту, в этом же зале. Он нашел возможным, так сказать, привести Пушкина в этот зал и устами его объяснить обществу, собравшемуся здесь, кое-что в теперешнем его положении, в теперешней заботе, в теперешней тоске. До Ф. М. Достоевского этого никто не делал, и вот главная причина необыкновенного успеха его речи» (Г. И. Успенский).
Достоевский говорил не о гармонии Пушкина, а о его душевной тревоге и неустанных исканиях совести: «Тут уже подсказывается русское решение вопроса, «проклятого вопроса», по народной вере и правде: «Смирись, гордый человек, и прежде всего сломи свою гордость. Смирись, праздный человек, и прежде всего потрудись па родной ниве», вот это решение по народной правде и народному разуму. «Не вне тебя правда, а в тебе самом; найди себя в себе, подчини себя себе, овладей собой — и узришь правду. Не в вещах эта правда, не вне тебя и не за морем где-нибудь, а прежде всего в твоем собственном труде над собою. Победишь себя, усмиришь себя — и станешь свободен как никогда и не воображал себе, и начнешь великое дело, и других свободными сделаешь… и поймешь наконец народ свой и святую правду его. Пе у цыган и нигде мировая гармония, если ты первый сам ее недостоин, злобен и горд и требуешь жизни даром, даже и не предполагая; что за нее надобно заплатить».
Речь появилась в «Московских ведомостях» через несколько дней. Как Чехов читал или потом перечитывал эту речь, в точнейшем смысле слова историческую? Так ли, иначе ли, но с этого времени началось влияние Пушкина и Достоевского — одновременное, двойственное, во многом противодействующее влияние, о котором мы мало думали и мало писали, о котором готовы были сказать — и даже вслед за старой критикой говорили, — что его не было, не могло быть в литературной судьбе Чехова, шедшего иным путем — от мелочишек, от «ерунды с художеством» к… чему же? Как в старину, так и теперь: в основном и главном Чехов связан не с Пушкиным, не с Достоевским, не с Толстым, ни даже с Тургеневым, а с писателями второго и третьего плана, которых давно уже никто, кроме узких специалистов, не помнит и не читает. Как будто не Пушкин сказал: «талант неволен», подразумевая объективную историческую преемственность нашей литературы; как будто сколько-нибудь значительное имя могло появиться и сохраниться в исторической памяти безотносительно к Пушкину и без него!