Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Человек без свойств (Книга 1)
Шрифт:

Тем не менее он действительно предложил Диотиме жениться на ней. Он сделал это хотя бы уже потому, что хотел предотвратить неизбежные при супружеской неверности ситуации, с добросовестной жизнью по большому счету несовместимые. Диотима благодарно пожала ему руку и с улыбкой, напоминавшей лучшие образцы из истории искусства, ответила на его предложение: «Тех, кого мы обнимаем, мы никогда не любим самой глубокой любовью!..» После этого ответа, многозначительного, как манящая желтизна в лоне строгой лилии, Арнгейм не решался вернуться к своей просьбе. Но на ее месте возникли беседы общего характера, где слова «развод», «женитьба», «неверность» и подобные проявляли примечательную склонность фигурировать. Так, например, Арнгейм и Диотима не раз вели глубокую беседу об освещении супружеской неверности в современной литературе, и Диотима находила, что проблема эта освещается совершенно без понимания великого смысла порядочности, самоотречения, героического аскетизма, чисто сенсуалистски, что, к сожалению, в точности совпадало с мнением на этот счет Арнгейма, отчего ему оставалось

только добавить, что понимание глубокой нравственной тайны личности ныне почти повсюду утрачено. Тайна эта состоит в том, что не все можно позволить себе. Эпоха, когда все дозволено, каждый раз делала несчастными тех, кто в эту эпоху жил. Порядочность, воздержность, рыцарственность, музыка, обычай, стихи, форма, запрет — у всего этого нет более глубокой цели, чем придать жизни ограниченный и определенный облик. Нет безграничного счастья. Нет великого счастья без великих запретов. Даже в делах нельзя гнаться за каждой выгодой, а то ничего не достигнешь. Граница ость тайна явления, тайна силы, счастья, веры и задачи утвердиться во вселенной, будучи крошечным человеком.

Так излагал это Арнгейм, и Диотима могла лишь соглашаться с ним. Огорчительным в известном смысле следствием таких взглядов было то, что понятие законности приобретало из-за них такую значительность, какою оно уже для обыкновенных смертных существ обычно не обладает. У великих душ есть, однако, потребность в законности. В возвышенные часы чувствуешь вертикальную строгость космоса. И купец, хотя он владеет миром, чтит королевскую власть, дворянство и духовенство как носителей иррационального. Ибо законное просто, как просто все великое, и не нуждается в смышлености. Гомер был прост. Христос был прост. Великие умы снова и снова возвращаются к простым правилам, надо даже иметь мужество сказать — к нравственным банальностям, и в общем поэтому никому так не трудно действовать наперекор традициям, как душам воистину свободным. Такие взгляды, сколь они ни верны, не благоприятствуют намерению вторгнуться в чужой брак. Поэтому они аходились в положении людей, которых связывает великолепный мост с дырой посредине, всего, правда, в несколько метров, но вполне достаточной, чтобы помешать им сойтись друг с другом. Искренне огорчаясь, что у него нет искры того вожделения, которое во всех вещах одинаково и вовлекает человека в безрассудное дело в точности так же, как в безрассудную любовь, Арнгейм начал в этой огорченности подробно говорить о вожделении. Вожделение, по его словам, — это как раз то чувство, которое соответствует культуре ума в нашу эпоху. Ни одно другое чувство не направлено так однозначно на свою цель, как это. Оно застревает, как воткнувшаяся стрела, а не уносится, как стая птиц, во все новые дали. Оно обедняет душу, как обедняют ее расчеты, механика, грубость. Так неодобрительно говорил Арнгейм о вожделении, чувствуя в то же время, что оно шумит, как ослепленный раб в подвале.

Диотима попыталась поступить иначе. Она сделала протестующее движение рукой и попросила своего друга:

— Давайте помолчим! Слово — это великая сила, но есть нечто более великое! Истинную правду, стоящую между двумя людьми, нельзя высказать. Как только мы начинаем говорить, дверь затворяется; слово служит лучше неподлинному общению, говорят в те часы, когда не живут.

Арнгейм с ней согласился.

— Вы правы, самоуверенное слово придает невидимым движениям нашей души произвольную и бедную форму!

— Не надо говорить! — повторила Диотима и положила ладонь на его запястье. — У меня такое чувство, что мы дарим друг другу миг жизни тем, что молчим. — Через несколько мгновений она убрала свою руку и вздохнула: — Есть минуты, когда все скрытые драгоценные камни души лежат на виду!

— Наступит, может быть, время, — дополнил Арнгейм, — и есть много признаков того, что оно уже близко, — когда души будут видеть друг друга без посредничества чувств. Души соединяются, когда разлучаются губы!

Губы Диотимы надулись, образовав подобие искривленного хоботка, погружаемого в цветок бабочкой. Она была в тяжелом духовном опьянении. Легкая бредовость ассоциаций свойственна ведь, наверно, любви, как всем недюжинным состояниям; везде, куда падали слова, загорался многозначительный смысл, приближался как закутанный бог и растворялся в молчании. Диотима знала этот феномен по возвышенным часам одиночества, но еще никогда до сих пор он вот так не доходил до самого предела терпимого духовного счастья; в ней была анархия избытка, легкая, как на коньках, подвижность божественного, и ей несколько раз казалось, что она вот-вот упадет в обморок.

Арнгейм подхватывал ее громкими фразами. Он давал отсрочки и передышки. Затем натянутая сеть значительных мыслей снова качалась под ними.

Мукой в этом распростертом счастье было то, что оно не допускало сосредоточенности. Из него снова и снова исходили и ширились кругами дрожащие волны, но они не прижимались друг к другу, не сливались в ток действия. Тем не менее Диотима дошла уже до того, что по крайней мере про себя усматривала порой тонкость и благородство в том, чтобы предпочесть опасность супружеской измены глубокой катастрофе разбитых жизней, и Арнгейм давно пришел к нравственному решению не принимать этой жертвы и жениться на Диотиме; они могли, стало быть, так или иначе получить друг друга в любую секунду, это они знали, но они не знали, чего им следовало хотеть, ибо счастье возносило их созданные для него души на такую торжественную высоту, что они испытывали там страх перед некрасивыми движениями, вполне естественный для тех, у кого под ногами — облако.

Ум

их впивал, таким образом, ничего не пропуская, все то великое и прекрасное, что разливала перед ними жизнь, но от высочайшей сублимации оно несло странный урон. Желания и суетные заботы, наполнявшие обычно их бытие, лежали где-то далеко внизу, как игрушечные домики и дворики на дне долины, вместе с их кудахтаньем, лаем и всеми волнениями проглоченные тишиной. Оставались молчание, пустота и глубина.

«Может быть, мы избранные существа»? — думала Диотима, озираясь на этой высочайшей высоте чувства и догадываясь о чем-то мучительном и таком, что нельзя представить себе. Более низкие степени подобных ощущений были знакомы ей не только по собственному опыту, о них умел говорить и такой ненадежный человек, как ее кузен, и в последнее время о них много писали. Но если рассказы не врали, то через каждую тысячу лет бывали эпохи, когда душа ближе к пробуждению, чем обычно, когда она, словно бы родясь для реальности через посредство отдельных лиц, подвергает их испытаниям совершенно отличным от того, о чем можно прочесть и поговорить. В связи с этим ей даже вдруг снова вспомнилось таинственное появление генерала, которого не приглашали. И она очень тихо сказала своему искавшему новых слов другу, меж тем как волнение выводило между ними дрожащий свод:

— Разум — не единственное средство общения между двумя людьми!

И Арнгейм ответил:

— Да. — Его взгляд проник в ее глаза по горизонтали, как луч заката. — Вы это уже сказали раньше. Истинную правду между двумя людьми нельзя высказать; любое усилие становится для нее помехой!

106

Верит ли современный человек в бога или в главу мирового концерна? Нерешительность Арнгейма

Арнгейм один. Он задумчиво стоит у окна своего апартамента в отеле и глядит на оголившиеся верхушки деревьев, на ветки, сплетающиеся в решетку, под которой пестрая и темная людская масса движется двумя трущимися друг о друга змеями начавшегося в этот час корсо. Недовольная улыбка разомкнула губы великого человека.

До сих пор для него никогда еще не составляло трудности обозначить то, что он считал бездушным. Что нынче не бездушно? Отдельные исключения можно было легко признать таковыми. Далеко в памяти Арнгейм слышал звуки одного вечера камерной музыки; в бранденбургском замке у него собрались друзья, благоухали прусские липы, друзья были молодые музыканты, им приходилось довольно туго, однако, играя, они внесли в этот вечер все свое вдохновение; в этом была душа. Или другой случай. Недавно он отказался продолжать выплату пособия, которое некоторое время выбрасывал на некоего художника. Он ожидал, что этот художник обидится на него, почувствует себя брошенным на произвол судьбы, ничего не добившимся; надо было сказать ему, что есть и другие художники, нуждающиеся в поддержке, и тому подобные неприятные вещи, но вышло иначе. Встретившись с Арнгеймом во время его последней поездки, этот художник только твердо взглянул ему в глаза, схватил его руку и заявил: «Вы поставили меня в трудное положение, но я убежден, что такой человек, как вы, ничего не делает без глубокой на то причины!» В этом чувствовалась душа настоящего мужчины, и Арнгейм был не прочь в другой раз сделать опять что-нибудь для него.

Таким образом, во многих отдельных случаях душа налицо даже сегодня; это всегда казалось Арнгейму важным. Но когда приходится вступать с ней в прямой и безоговорочный контакт, она представляет собой серьезную опасность для искренности. Неужели действительно наступило время, когда души соприкасаются без посредничества чувств? Была ли какая-то цель, столь же важная и значительная, как реальные цели, в том, чтобы общаться друг с другом так, как к тому вынуждало его и его дивную подругу их внутреннее стремление? Трезвым сознанием он ни секунды в это не верил, и все же ему было ясно, что он способствовал тому, чтобы Диотима верила в это.

Арнгейм находился в своеобразном разладе с самим собой. Нравственное богатство состоит в близком родстве с материальным; это было ему хорошо известно, и легко понять, почему так оно и есть. Ведь мораль заменяет душу логикой; если душа обладает моралью, то для нее нет, в сущности, больше моральных вопросов, а есть только логические; она спрашивает себя, подпадает ли то, что она хочет сделать, под ту или иную заповедь, надо ли толковать ее намерения так или этак и тому подобное, а это все равно что превратить буйную ватагу в группу дисциплинированных гимнастов, которые по команде наклоняются вправо, выбрасывают руки в стороны и делают низкие приседания. Но логика предполагает повторяемость того, с чем мы сталкиваемся; ясно, что если бы события менялись как в вихре, где ничто не возвращается, мы никогда не смогли бы сформулировать глубокое открытие, что А равно А или что больше не сеть меньше, нет, мы просто мечтали бы, а это состояние любому мыслителю отвратительно. Так вот, то же самое относится к морали, и не будь ничего, что можно было бы повторить, нам и предписать ничего нельзя было бы, а без возможности предписать людям что-либо мораль не доставляла бы ни малейшего удовольствия. А деньгам это свойство повторяемости, присущее морали и разуму, присуще в самой высокой мере; они прямо-таки состоят из этого свойства и раскладывают, покуда обладают стабильной ценностью, все наслаждения мира на те кирпичики покупательной способности, из которых можно сложить что угодно. Поэтому деньги нравственны и разумны; а поскольку, как известно, не у каждого нравственного и разумного человека есть, наоборот, и деньги, то можно заключить, что свойства эти изначально заложены в деньгах или хотя бы что деньги увенчивают нравственную и разумную жизнь.

Поделиться с друзьями: