Человек и оружие
Шрифт:
Солнце стоит высоко, льется густыми лучами прямо в открытые юные лица. Над ними — ясное небо, то самое небо, в котором более двух десятилетий не взрывались снаряды, не свистела шрапнель, не было ничего, кроме птиц и радуг высоких. И чтобы это небо почернело? Дымом заволоклось и сполохами пожаров?
Идут и твердо чеканят шаг по брусчатке парусиновые студенческие туфли, и девчата уверены, что, пока есть на свете их чубатые хлопцы, не ступит нога чужеземца на эту площадь, широкую и светлую площадь их юности, площадь, которой они так гордятся, — ведь она самая широкая и самая большая из всех площадей Европы!
На
Сейчас он идет сдавать средние века. Что бы там ни случилось, а он — зачетку в зубы, шпаргалки в карманы и чешет к профессору: хоть на тройку, лишь бы сдать.
— Опять ведь провалишься, — говорит Таня.
— Откуда такие прогнозы? — улыбается Штепа своими вывернутыми губами. — Или тебе так хочется?
— Да, и хочется.
Таня терпеть не может этого Штепу. Тихий, чистенький, прилизанный, а на темени уже лысина просвечивает. Галстучек всегда завязан идеальным узелком, на устах — никогда не исчезающая улыбка, вернее, даже не улыбка, а просто верхняя губа у него так вывернута, что кажется, он всем и всему улыбается. Он и сейчас улыбается ребятам, хотя не в состоянии понять ни их настроения, ни волнения.
Штепа в райком не пошел. Утром, когда Таня забежала в комнату хлопцев, она застала там его одного. Он стоял возле гардероба перед зеркалом и спокойно поправлял на шее тоненький этот галстучек.
— Богдан почуял в себе Минина или же Пожарского, — не оставляя своего занятия, ответил на ее вопрос Штепа. — Пошел в райком сдавать свою отсрочку, а вместе с ней, возможно, и свою буйную голову.
— А ты?
— Я не комсомолец, ты же знаешь… Останусь кончать университет. Пускай мне будет хуже. Если бы мне официально сказали: Штепа, сдай отсрочку декану, получи обмотки, винтовку и иди стреляй, убивай — разве не пошел бы? Пошел бы и убивал бы. Но чтобы вот так, самому… Иметь отсрочку и вдруг отдать ее… Нет уж, извините…
С этими словами он еще раз оглядел себя в зеркало, снял кончиками пальцев с рукава какую-то ниточку и направился к двери.
Встретившись теперь с ребятами, он не чувствовал перед ними ни малейшего стыда, хотя, кажется, должен был бы чувствовать.
— Так-так, волонтеры, — одаривал он своей простодушной улыбочкой то одного, то другого. — И ты тоже записался? — насмешливо обратился он к Духновичу.
— Грешен, отче: записался.
— О, хвалю, хвалю!
— А почему же тебя там не было? — сурово спрашивает Ольга.
— Да я ведь не комсомолец, — опять тянет он свое. — Переросток я или как там по-вашему?
— Скорее недоросток, — резко поправляет Марьяна.
— Ну и оса! — примирительно улыбается Штепа.
— Я что-то не припоминаю: был ли ты когда-нибудь в комсомоле? — спрашивает Подмогильный.
— Нет, он родился членом профсоюза, — шутит Дробаха.
В самом деле, почему Штепа прошел где-то мимо комсомола? Почти одного с ними возраста, разве чуть постарше, а в комсомоле почему-то так и не был, миновал как-то незаметно…
— Гляжу я на тебя, Мишель, — подступает к нему Дробаха, — и вижу — плохи твои дела: хитер ты, как Талейран, а ведь Таня правду говорит — провалишься. Хронологию вызубрил?
— Вызубрил.
—
Ну так скажи, в каком году неграмотный бандит Писарро завоевал государство инков?Штепа неопределенно бегает глазами.
— Что ему инки, — говорит Лагутин. — Говорят, ты уж на большую сцену пробрался?
— Пробовал.
— Да неужели? На каких ролях? — притворно ахают хлопцы, хотя им хорошо известен недавний оперный дебют Штепы.
— Я не гордый, — говорит Штепа, а Степура объясняет:
— Вы видели, в «Тихом Доне» казаки с деревянными винтовками пробегают через сцену? Так и он там бежал. Лампасы. Бутафорская винтовка, остервенение на лице — роль хоть куда…
— Теперь вот и вам придется бегать, только уже не с деревянными. А может, вас не взяли? — спрашивает Штепа, и вывернутые губы его продолжают улыбаться.
Колосовский сразу нахмурился:
— С чего ты взял?
— Смотрю, такие веселые идете… С чего, думаю, радуются?
— Тебе этого не понять, дитятко, — промолвил Дробаха, и его скуластое, каменно-тяжелое лицо стало серьезным.
— Почему не понять?
— А потому, — Дробаха слегка дернул Штепу за язычок галстука, — что ты еси болван или дубина…
— «Стультус» по-латыни, — добавил Духнович. — Иди уж на экзамен, попытай счастья.
— Да я и пойду. Девчата, вы тоже?
— Мы дорогу знаем, — холодно бросила ему Таня.
Хлопцы еще по пути из райкома решили, что не пойдут сдавать — вольные теперь птицы.
— Немного неудобно, правда, перед Дедом, — говорит Богдан. — Да уж пусть извинит.
— Сдадим после войны, — беззаботно бросает Дробаха. — Под звуки литавр за все сразу придем экзаменоваться.
— Не забудем к тому времени? — спрашивает Лагутин, как бы обращаясь к самому себе.
— Ты думаешь, это надолго? — удивляется Мороз.
Колосовский смотрит на него иронически:
— А ты думаешь, на три дня?
— Пускай не в три дня, но за два-три месяца, я уверен, все будет завершено. Гитлер заскулит.
— Наше время — не время тридцатилетних войн, — поддерживает его Подмогильный. — При современной технике, при нашей силе дай нам только размахнуться…
В общежитии ребята захлопотали у своих чемоданов. Никто из них не знал, когда прикажут отправляться: через неделю, через две, а может, через час. Всем добровольцам комендант общежития предложил сдавать вещи на хранение в кладовую, как они это делали каждое лето, разъезжаясь на каникулы.
Богдан, достав из-под кровати чемодан, склонился над ним, взлохмаченный, задумчивый: перебирает, укладывает студенческое свое добро. Несколько рубашек, вконец застиранных в студенческой китайской прачечной, пара недавно приобретенных футболок, а больше всего — книги, фотографии, записи. Вот они группой — хлопцы, девчата — сфотографированы среди зелени у надгробного памятника отцу украинского театра Кропивницкому. Вот маевка в лесопарке. Таня, смеясь, качается на дереве. Фотографии он, наверное, заберет с собой, а куда денешь эти толстые тетради, заметки, черновики его будущей дипломной работы? Древний Боспор, Ольвия, степные скифы и половцы, запорожская Хортица, рядом с которой поднялся ныне Днепрогэс, — вот мир, которым он жил, и, кажется, Богдан никогда не устал бы раскапывать, изучать, исследовать свои солнечные степи от седой древности до грозовых лет революции, когда в этих степях летала на тачанке буйная отцова молодость…