Человек, которого нет
Шрифт:
Я точно знаю, что она существовала, и то, что я любил ее (какое-то незнакомое, давно забытое чувство, наверное), любил больше жизни… любил… любил исподтишка, не показывая ей своих чувств (а, может быть, тогда-то все и началось?), но только любуясь, боясь притронуться рукой, боясь заговорить, тем самым осквернив ее чистоту, ее первозданность, заложенную природой, красоту богини и грацию Венеры. Я не умел слушать ее слов, не умел слышать, вникать в суть слетавших с уст речей, – беззвучная Венера, не умевшая говорить, не умевшая смеяться, смотреть на меня, лаская гипсовым взглядом, застывшим в янтаре веков, растраченных мной впустую; о, как я мечтал смотреть на нее. Только в минуты отчаяния и горести заблудшей души, – как я мечтал увидеть ее мягкий подбородок с ямочкой по центру, ассиметричные плечи: левое вздымалось немного выше, чем правое, – я видел это, когда наблюдал за ее походкой сзади, плетясь подобно лисьему хвосту, покорно следующему за своей рыжеволосой хозяйкой. Все это в прошлом, но сейчас, сейчас я помню ее взгляд, это он мерещится мне всюду. Теперь неважно какое было прошлое, – я вопреки всему могу отчетливо видеть ее лицо, которое пустыми
Шаги отстукивали определенный ритм, более всего пригодный для незаметной ходьбы, но в то же время немного отрезвляющий едва различимым звуком битья подошв, шарканья резиной о гладкую вздыбленную поверхность антрацитового асфальта. До ушей достигали едва уловимые звуки тарахтения автомобильных моторов, двигателями выказывающие свое превосходство над человеческой природой, спрятанной глубоко внутри нашего понимания, но открытого для тщеславия и зависти. Но автомобилей нигде не было: снежные дороги были пусты и даже нетронуты, не было машин и вдалеке, где на перекрестке все так же высвечивались пухлые снежные завалы, среди которых торчало несколько металлических прутов, появившихся неведомо откуда и неведомо зачем. Каждая мелочь имела свое место быть, и каждая мелочь была порождением человеческой мысли, человеческого гения, заблудшего среди лабиринтов снежных завалов и могил – загубленных мечтаний и воспоминаний. Я точно знал, что все неспроста, – я к этому привык: каждый аспект был связан с моим миром, в котором я потерял счет времени, место, в котором я проживал ссылку уже столько лет, небо, которое лазурью раскрашивало купол моей тюрьмы, в которой я без сомнения бог, но бог для кого, для самого себя? когда ты бог для самого себя, ты – судья своим свершениям, а когда ты судья самому себе, ты еще и свидетель своих преступлений. Приходится самому себе выносить окончательный приговор, среди которого я сам виновник всех бед, я – бог, судья, свидетель и преступник в одном лице.
Вдалеке гудели моторы, под ногами валялись игрушечные противотанковые ежи. И когда я наступал на них, те со свойственным пластиковым звуком хрустели, перекашиваясь в безобразные причуды, оставляя после себя лишь непонятный сперва, несуразный отпечаток на снегу, который напоминал большую снежинку сродни тем, что бесконечно падали с верхушки лазурного купола, а потом исчезали, будто бы тех вовсе и не было никогда. Снег – это детское желание превратить все вокруг в сахарный город, чтобы, проходя мимо домов, можно было спокойно, не считаясь с совестью, пососать карамельную стену. Конечно же, все это вульгарно, слишком гротескно… но сладкое в окружении было только осознание своего всевластия, в котором зародилось сомнение – понятие своей никчемности.
Она слишком часто говорила: она без устали открывала рот, а оттуда летели звуки, свет и краски, обагрявшие ее стройный стан и мягкие губы в цвет сольферино, – так мне казалось. Я никогда не слушал ее слова – попросту не мог, – но вместо этого любовался уголками ее уст, кремово-сладких, как само ощущение счастья, если таковое вообще существует в концентрации бесконечного удовольствия. Мне не нравился тембр ее голоса, – я всегда становился глух к ее рассказам, но, возможно, это было и оттого, что я никогда не приближался к ней ближе, чем на три сажени, довольствуясь наблюдением за нею издалека. Эссенция природного очарования в одном теле – божественный вклад в человеческую натуру. Лишь только раз я мечтал ее поцеловать – поцеловать и только. Но это предстало фантазией, способной разрушить даже в воображении ее девственность, ее нетронутость, ее сакральное женское начало, которое никогда не сможет восстановиться, избавиться от моих извращенных предложений, пускай во снах, и больше нигде. Я бы мог мечтать об этом и дальше, боясь воплощения моих мечтаний в реальность, но тогда бы я до конца осознал реальность табу, установленное не мной, но в то же время кем-то или чем-то, что было близко мне. И, ощутив ее, я бы потерял ту нить желания, ту нить прекрасного: культуры, этноса, сладострастия, которое забирается в кровь с вдохами и обещаниями самому себе в моменты отчаяния; больше я никогда не желал ее, как тогда, но только еще какое-то время любовался ею.
Ее ноги всегда покрывали полупрозрачные платья, скользя по коже, на которой маленькие бесцветные волоски колыхались от порыва ветра, заставляя робеть мерзнувшую девочку в моих фантазиях. Лоснящаяся кожа ее лица блистала, словно водная гладь на горных озерах, нетронутых человеком, сокрытых от чужих глаз – я видел, я любовался ею, как благоухающим цветком, не замечая недостатков: большие родинки, прыщички, которые растворялись в молочной пене ее розовых щек, шрамы. Она была моим опиумом, моим наркотиком, которого я боялся как огня: мне было страшно зависеть от нее, но отказаться от нее навсегда я не мог тоже.
Подумав об опиуме, я застал момент воплощения моих мыслей в реальность, – предо мной, сквозь снег, за несколько мгновений вырос алый мак. Я вспоминал ее облик, томящийся не
то в моем воспоминании, не то в моем воображении. Я тронул этот мак, представляя, что это ее губы. Мешок раскрылся, черные семена высыпались из него, а потом – наверное, где-то в промежутке схлопывания век – они стали медленно разлетаться, превращаясь в черную пыль, уносимую ветром в сторону только что проделанного мною пути.…Скончаться. Сном забыться.
Уснуть… и видеть сны? Вот и ответ.
Какие сны в том смертном сне приснятся,
Когда покров земного чувства снят?..
Тихо вслух цитировал я давно забытый на ощупь желтостраничный томик Шекспира, теперь же болтающийся по закоулкам моего сознания ярким воспоминанием; а сзади экслибрис прежнего владельца, стертый со временем от моих проверок на прочность его долговечности – конечно же, напрасно; и герб неведомой мне семьи, потерянной во времени моего пребывания в этом городе, мире… где нет ничего реального – даже прошлого, которое было лишь предзнаменованием моего появления, которого я, к сожалению, не помню… помню только свет, который появился в одночасье, отсчитывая мое осознание в этом мире. «Когда покров земного чувства снят…» – как будто надо умереть, чтобы понять эти простые истины, затерянные во времени писателей, чье существование надо поставить под вопрос. «Уснуть…» – думал я, выкидывая из памяти рассыпавшийся мак. Ведь если он исчез из материального мира, значит он исчез сначала из моего – мира иллюзий.
Опьянение медленно собрало свои вещи, невдомек куда сваленные ранее, надело на себя шляпу, застегнуло пальто на две бурые пуговицы, а потом, приподняв немного шляпу, как бы прощаясь, отправилось в путь, покинув меня. Мне приходилось чувствовать, как этот господин, еще недавно поднимавший шляпу, смеется надо мной. Он ушел, но смех еще долго разносился эхом в моей голове.
Осматриваясь по сторонам, я наблюдал за едва различимыми переливами теней, похожими на людей, которые проползали у меня под ногами. И когда я пытался наступить тени на горло – этой бестелесной твари – порождению алкогольной безнадежности, – то тень умудрялась разверзнуться так, чтобы контур моего ботинка едва касался боков прогалины появившейся дыры. Я думал о простых истинах, которые приходят в голову чаще, чем хотелось бы. Неужели этим серостям так податлива моя голова? настолько, что я даже никак не могу совладать со своим «я»… ах да, конечно, я же не умею, не могу противоречить миру, в котором я главный злодей, царь и бог, – шутливо парировал я сам себе, отвечая на свои же знакомые вопросы знакомыми ответами из разряда социопатических глупостей, которыми я перекидываюсь временами сам с собой. Но, честно говоря, было совершенно не интересно разговаривать самому с собой на одни и те же темы вот уже столько времени: год за годом, месяц за месяцем, но я старался делать вид, что я сам себе интересен, хотя от моего внутреннего голоса немного подташнивало мой внешний голос, который временами отхаркивал кровь, пунцовыми пятнами расплывающуюся на полотнах снега.
– Она виновата, я не мог ее понять, любить ее, хотеть ее…
– Ты сам виноват, – отвечал я сам себе, – ты сам запретил себе ее любить.
– От этого ли мне мерещится этот прогнивший мир? – снова спрашивал я у себя нудным голосом, изменяясь в лице.
– Не только от этого, друг мой, не только… ты просто болен!
Я остановился на месте, ошарашенный и растерянный. Последние слова мне явно продиктовал незнакомый голос, шепотом во сне пугающий детей.
– Кто это сказал? – выказывая явное безразличие (хотя на самом деле это было не так), спросил я.
– Кто это сказал? – насмешливо повторил голос.
Я повернулся направо и увидел там лужу растаявшего снега: ровную круглую лужу, а вокруг всё вечной мерзлотой, коростой запекся лед. И снова мое отражение.
– А, это ты, гнида! – успокоился я. – Иди к черту!
Шагая по переулкам, можно спокойно наслаждаться видами стен, которые то ли ввиду своей старости, то ли ввиду простой ошибки строителей казались разрушенными храмами – руинами древних цивилизаций, находившихся на пороге открытия, способного, как им казалось, сделать мир лучше. Но как тогда они надеялись обуздать мир? Почему наши недалекие предки думали, что смогут обуздать опасные позывы мировой энергии во благо человека – в русло утопической реальности? Так и сейчас мы все еще думаем, что сможем сделать мир лучше, хотя, наверное, лучшего мира, пригодного для нашего будущего блаженства, нет и не было, и уж тем более никогда не будет. Только отправная точка нашего захватывающего путешествия может дать нам надежду на лучшее будущее, которое мы так коварно подмяли под свои нужды. Яркий свет, виднеющийся вдали – в конце переулка, узкого как сама смерть.
Я смог увидеть настоящие пески и пальмы, немного склоненные к собственным основаниям, яркое солнце, которое никогда не светило так прежде. Ведь ничего не бывает так прекрасно и правильно, как наши мечты, не правда ли? Знойный ветер трепал щеки, которые жгло по-своему: после холодной зимней стужи и мягкого снега, капельками таявшего на моем лице. Но в какой-то момент я плавно стал падать под себя, заворачиваясь в пляске странных кульбитов, а через несколько секунд – долгих и странно реальных для моего восприятия, – я уже снова, не понимая себя, шагал вперед по холодной белой улице. Единственное, что напоминало мне о мгновении жаркой страны оазисов и караванов, – это холод, стягивающий голову, руки и едва заметный исходивший от пальто пар, который осел на моем пальто и окрасил его в светло-кремовые тона – цвет недопеченных булочек в паршивых пекарнях утлого города. Пальто стало сидеть более плотно, стягивая ноющей болью тело в районе живота и плеч, и еще было неприятное ощущение в ногах, которые со временем все больше и больше начинали зудеть, – песок, мелкими крупинками, занесенный в маленьком окне Африканских пустынь, перекатывался по ботинкам, стирая подошвы ног и мягкие углубления у косточек в кровь.