Человек с золотым ключом
Шрифт:
Тот, за кого он голосовал, прошел большинством в 555 голосов. Журналист прочитал об этом наутро, за завтраком. Теперь он был повеселее, и ему очень понравилась самая форма победы. Было что-то символическое в одинаковых цифрах, словно это девиз или шифр. В великой книге Откровения есть похожий знак — 666, звериное число. 555 — число человеческое, знаменующее достоинство и свободу. Такое симметричное построение переходит из мира сухих истин в мир искусства Это узор, орнамент. Им можно украсить обои или вышить платье. Когда журналист думал об этом, разум его пронзила мысль. «Господи милостивый! — вскричал он. — Ведь красоту эту создал я! Если бы не я, число человеческое исчезло бы, не родившись. Это моя рука вырезала иероглиф, поражающий своим совершенством. Судьба могла
Любитель Диккенса
Он был тих, одет в темное, усами напоминал вояку, смущеньем и сонливостью — не напоминал. С мрачным интересом смотрел он из-под широких полей панамы на сутолоку, нет — на толкотню лодок, которых становилось все больше по мере того, как наше суденышко вползало в ярмутскую гавань. Все знают, что лодка или корабль подходит к Ярмуту не честно и прямо, как достойный гость, а сзади, как предатель. Река тесна для такого движения, и суда побольше кажутся просто огромными. Когда мы проходили мимо норвежской баржи с лесом и она закрыла небо, словно собор, человек в панаме показал на старинную фигурку, украшавшую нос баржи, и сказал, как будто бы продолжая беседу:
— Почему их больше не делают? Чем они плохи?
Я легкомысленно предположил, что жены капитанов ревнуют, но в сердце своем знал, насколько он прав. Наша цивилизация почему-то терпеть не может здоровых и поэтичных символов.
— Они ненавидят все человечное и красивое, — продолжал он, вторя моим мыслям. — Наверное, отбивают фигурки топором, да еще и радуются.
— Как мистер Квилп, — сказал я, — когда он бил кочергой деревянного адмирала.
Лицо его ожило, он выпрямился и посмотрел на меня.
— Вы едете в Ярмут за этим? — спросил он.
Я не понял.
— За Диккенсом, — объяснил он и постучал ногой по палубе.
— Нет, — ответил я. — Хочу развлечься. Собственно, это одно и то же…
— Я езжу сюда, — тихо признался он, — чтобы найти дом Пеготти. Его нет.
И когда он это сказал, я все про него понял.
Есть два Ярмута. Конечно, для тех, кто там живет, их гораздо больше — мне вот никак не удается составить перечень всех Баттерси. Но для туриста, для путника, Ярмута два — бедный (достойный) и богатый (вульгарный). Мой новый товарищ обрыскал первый, словно деятельное привидение. Второй он едва замечал.
— Испортили все, — говорил он. — Туристы, знаете ли… — И голос его звучал не презрительно, а печально. Ему мешал курорт, затмевающий солнце, заглушающий море. Но там, куда не долетал грохот, были улочки, узкие, словно тайный вход в обитель покоя, и садики, такие тихие, что в них окунаешься, как в пруд. По этим местам мы и бродили, толкуя о Диккенсе, вернее — пересказывая друг другу на память целые страницы. Мы попали в былую Англию. Мимо нас проходили рыбаки, похожие на мистера Пеготти; мы заглянули в лавку древностей и купили крышки для трубок, изображавшие героев Диккенса. Когда мы зашли в храм, вечер заливал улицы неярким всепроникающим золотом.
В храме темнело, но сквозь мглу я увидел витраж, сверкающий геральдическими красками пламенного христианского искусства. Помолчав, я сказал:
— Видите вон того ангела? Кажется, это ангел у гроба.
Заметив, как я разволновался, товарищ мой поднял брови.
— Вполне возможно, — ответил он. — А что тут странного?
Я снова помолчал и спросил:
— Помните, что сказал ангел?
— Не совсем, — признался он. — Эй, куда вы так спешите?
Пока я тащил его с тихой площади, мимо рыбацкой богадельни, к пляжу, он все допытывался, куда я спешу.
— Я спешу, — пояснил я наконец, — бросать монетки в автомат. Я спешу слушать негров. Я спешу пить пиво прямо из бутылки. Куплю я и открыток. Найму лодку. Чего там, послушаю концертино, а если б меня лучше учили, и сам сыграл бы! Я покатаюсь на осле, конечно, с его разрешения. Я стану ослом, ибо так велел мне ангел.
— Не вызвать ли ваших родных? — спросил любитель
Диккенса.— Дорогой мой, — отвечал я, — есть писатели, и очень хорошие, чей дар столь тонок, что мы вправе связывать их с определенным местом, с непрочной атмосферой. Мы вправе гоняться за тенью Уолпола по Строберри Хилл и даже за тенью Теккерея по Старому Кенсингтону. Но с Диккенсом искателю древностей делать нечего, поскольку Диккенс — не древность. Он смотрит не назад, а вперед. Да, он мог бы взглянуть на эту толпу с насмешкой или с яростью, но он был бы рад на нее взглянуть. Он мог бы разбранить нашу демократию, но лишь потому, что был демократом и требовал от нее большего. Все его книги — не «Лавка древностей», а «Большие надежды». Куда бы люди ни пошли, он хочет, чтобы мы были с ними, и приняли их, и переварили, словно святые людоеды. Отнесемся же к этим туристам так, как он бы отнесся, выведаем их беду, их нелепую радость! Ангел у гроба сказал: «Что ищите живого между мертвыми? Его нет здесь. Он воскрес».
Тут мы внезапно вышли на широкую полосу пляжа, и увидели наш смешной, безнадежный народ. Закат во всей своей славе заливал его червонным золотом, словно огромный костер, который зажег Диккенс. В странном вечернем свете каждый стал и чудовищным и прекрасным, как будто собирался рассказать невероятную быль. Девочка, которую дразнила другая девочка, побольше, говорила, отбиваясь:
— А у моей сестры четыре обручальных кольца.
Я стоял, и слушал, и ждал, а спутник мой исчез.
Сыр
Мой пятитомный труд «Сыр в современной словесности» так нов и сложен, что я вряд ли допишу его при жизни; что ж, поделюсь мыслями в статье. Почему другие не пишут о сыре, я не понимаю. Поэты молчат. Кажется, что-то есть у Вергилия, а может — и нету. Кроме него, я знаю лишь безвестного барда, сочинившего детский стишок: «Когда б весь мир был хлеб и сыр». Если бы мечта его сбылась, я быстро управился бы с округой, леса и долы таяли бы передо мной. Кроме этих двух стихотворцев, я не помню никого. А ведь сыр просто создан для поэзии. Слово — короткое, благозвучное, оно рифмуется с «пир» и «сир». Что же до самой субстанции, она прекрасна и проста. Делают ее из молока, древнейшего напитка, который не так уж легко испортить. Наверное, райские реки текли молоком, водой, вином и пивом. Лимонад и какао появились после грехопадения.
Но это еще не самое лучшее в сыре. Как-то, переезжая с места на место, я читал лекции, и путь мой был столь причудлив, что за четыре дня я побывал в четырех кабачках четырех графств. Каждый кабачок предлагал мне хлеб и сыр — что еще нужно человеку? Сыр был очень хороший, но в каждом кабачке — другой: йоркширский — в Йоркшире, чеширский — в Чешире и так далее. Именно этим и отличается цивилизация поэтическая от цивилизации механической, которая держит нас в неволе. Плохие обычаи жестки и вездесущи, как нынешний милитаризм, хорошие — гибки и разнообразны, как врожденное рыцарство. И плохая цивилизация, и хорошая, словно шатер, защищают нас от внешних бед. Но хорошая подобна живому дереву, плохая — зонтику, рукотворному, стандартному, жалкому. По мудрости небес люди едят сыр, но не одинаковый. Он есть всюду, и в каждой местности — свой. Если мы сравним его с намного худшей субстанцией — мылом, мы увидим, что мыло стремится повсюду стать мылом Смита или мылом Брауна. Индеец купит мыло Смита, Далай — лама — мыло Брауна, вот и вся разница; ничего индейского, ничего тибетского в нем нет. Наверное, Далай — лама не любит сыра (куда ему!), но если там у него есть сыр, сыр этот местный, тесно связанный с его миром и миросозерцанием. Спички, консервы, таблетки рассылают по всей земле, но не производят повсюду. Вот почему они мертвенно одинаковы и лишены нежной игры различий, свойственной всему тому, что рождается в каждой деревне, — молоку от коровы, фруктам из сада. Виски с содовой можно выпить везде, но вы не ощутите духа местности, который даст вам сидр Девоншира или вино Рейна. Вы не приблизитесь ни к одному из бесчисленных настроений природы, как приближаетесь, когда совершаете таинство, едите сыр.