Человек со звезды
Шрифт:
– Приезжай, – сказала она.
Что он мог рассказать ей? Как уходил в другую жизнь и пытался жить ею? Как шел мимо этой жизни – любопытный пришелец, только летающей тарелочки не хватало? Как нагло влез в чужое прошлое, в чужую память, попытавшись оборотить ее своей? Странник…
Во всяком случае, ничего не скрыл. Все рассказал, не упуская подробностей.
Поверила ли Настя ему? Игорь ставил себя на ее место и усмехался: он бы ни за что не поверил, счел бы рассказчика психом ненормальным, вызвал бы дюжих санитаров из психбольницы – пусть-ка они послушают… А Настя поверила?..
Да наплевать ему было на то с высокой колокольни! Поверила – не поверила… Ему душу вывернуть требовалось, повесить для просушки – не для всеобщего обозрения, но лишь для нее одной, для Насти. Главное,
Но вот забавно: она кресло в испуге не отодвигала, на дверь не косилась, к телефону не рвалась – звонить в психбольницу. Слушала внимательно, даже, казалось Игорю, сочувственно, а когда про гибель Леднева говорил – почудилось или нет? – но, похоже, глаза ее на мокром месте были.
Закончил. Помолчали. Игорь в окно глядел, погода портилась, небо облаками затянуто, вот-вот дождь пойдет.
Настя спросила тихонько, как через силу:
– Чужая память… А чья, чья?..
– Я тебе говорил: деда. Это он в восемнадцатом году шел из Ростова в Москву, я не врал прошлый раз.
– И профессор у него был?
– И профессор и Пеликан.
– И тоже погибли?
– Не знаю. Его записи обрываются как раз на том месте, где они в город пришли, в дом к Софье.
– Он не дописал?
– Отец говорил: дописал. Но то ли потерялось остальное, то ли дед сам уничтожил, но нет конца, и все тут.
– А отец ничего не рассказывал?
– Отцу что… Он технарь, кроме своих гаек-винтиков, ничего не признает.
– Как же тогда вышло, что они погибли? Ведь не было этого, не было! Чужая память молчит…
– А моя? – тихо спросил Игорь. И это, пожалуй, было ответом. На спрошенное и неспрошенное. На все.
– Ты сейчас так говоришь… – Настя подошла к нему совсем близко, ее дыхание касалось его лица. – Ты сам не веришь в то, что говоришь. Странник… – Она словно подслушала мысль Игоря. – Ты не сможешь не вернуться туда… – И приподнявшись на цыпочки, легко-легко поцеловала в губы.
А волосы ее почему-то пахли дымом.
Как мало надо человеку! Ничего, по сути, не было сказано Настей, ни-че-го… А ощущение – будто тебя поняли и приняли. Говоря казенным языком, встали на твою позицию.
Какова она, твоя позиция? Стороннего наблюдателя?..
Поздно засиделся, дотемна, опять родители волноваться станут, позвонить им из автомата…
А навстречу – из темноты:
– Вот и дождались тебя, Игорек. Теперь ты без помощников обойдешься?
То ли далекий – метрах в двадцати – тусклый фонарь качнулся под ветром, то ли окно на третьем этаже загорелось, но почудилось Игорю, словно на куртках вежливых улыбчивых мальчиков что-то серебряное сверкнуло.
– Обойдусь, – сказал он и, нагнувшись, поднял с асфальта тяжелый обломок кирпича.
У него впереди была долгая, долгая дорога. Пыльными трактами, лесными тропинками, горькими холодными деревнями – путем своей памяти.
Чужой не было. Дед, легендарный в семье человек, знакомый Игорю только по фотографиям, – где он бравый и молодой, с боевым орденом на груди, дед-летописец, так и не дописал своей истории. Не захотел. Или, как сказано, уничтожил написанное. Почему? Память ему мешала?..
Выпало Игорю дописать, досказать, дойти. Довообразить то, чего не было.
Не было? Было?
Трется за пазухой, царапает сургучом кожу на животе перевязанный суровой ниткой пакет.
Сидит Пеликан в подполе, пряники жует…
Долгая, долгая дорога впереди.
Стена
Дом был огромный, кирпичный, многоэтажный, многоподъездный, дом-бастион, дом-крепость, с грязно-серыми стенами, с не слишком большими окнами и уж совсем крохотными балконами, на которых не то чтоб чаю попить летним вечерком – повернуться-то затруднительно. Его возвели в конце сороковых на месте старого кладбища, прямо на костях возвели, на бесхозных останках неизвестных гражданок и граждан, давным-давно забытых беспечной родней. Впрочем, о кладбище ведали ныне лишь старожилы дома, а их оставалось все меньше и меньше, разлетались они по новым районам столицы, разъезжались, съезжались, а то и сами тихонько отходили в иной мир, где всем все равно: стоит над тобой
деревянный крест, глыба гранитная с золотой надписью либо означенный автором дом.К слову, автор провел в том доме вполне безоблачное детство и теперь легко припоминает: никого из жильцов ни разу не беспокоили всякие там мертвые души, всякие там тени, загробные потусторонние голоса. Пустое все это, вздорная мистика, вечерние сказки для детей младшего дошкольного возраста. Да и то сказано: жить живым…
Крепостным фасадом своим дом выходил на вольготный проспект, на барский проспект, по которому носились как оглашенные вместительные легковушки, в чьих блестящих черных капотах дрожало муштрованное московское солнце. Ноблес оближ, говорят вольноопытные французы, положение, значит, обязывает… Зато во дворе дома солнце ничуть не робело, гуляло вовсю, больно жгло спины мальчишек, дотемна игравших в футбол, в пристеночек, в зоску, в «третий лишний», в «чижика», в лапту и еще в десяток хороших игр, исчезнувших, красиво выражаясь, в бездне времен. Мальчишки загорали во дворе посреди Москвы ничуть не хуже, чем в деревне, на даче или даже на «знойном юге», мальчишки до куриной кожи купались в холодной Москве-реке, а летними ночами набережную использовали для своих невинных забав молодые влюбленные, забредавшие сюда с далекой Пресни и близкой Дорогомиловки. Короче, чопорный и мрачно-парадный с фасада, с тыла дом был бедовым расхристанным шалопаем, да и жили в нем не большие начальники, а люди – разночинные, кто побогаче жил, кто победнее, кого-то, как пословица гласит, щи жидкие огорчали, а кого-то – жемчуг мелкий, разные были заботы, разные хлопоты, а если и было что общее, так только двор.
Здесь автору хочется перефразировать известное спортивное выражение и громко воскликнуть: о, двор, ты – мир! Автор рискует остаться непонятым, поскольку нынешнее, вчерашнее и даже позавчерашнее поколения мальчишек и девчонок выросли в аккуратно спланированных, доступных всем ветрам, архитектурно-элегантных кварталах, где само понятие «двор» больно режет слух, а миром стал закрытый каток для фигурных экзерсисов, или теплый бассейн, или светский теннисный корт, или, на худой конец, тесная хоккейная коробка, зажатая между английской и математической спецшколами. Может, так оно и лучше, полезнее, продуктивней. А все-таки жаль, жаль…
А собственно, чего жаль? Прав поэт-современник, категорически заявивший: «Рубите вишневый сад, рубите! Он исторически обречен!»
Позже, в пятидесятых, в исторически обреченном дворе построили типовое здание школы, разбили газоны, посадили цветы и деревья, понаставили песочниц и досок-качелей, а репейную набережную Москвы-реки залили асфальтом и устроили там красивую прогулочную почти безмашинную зону. Цивилизация!
В описываемое время – май, будний день, десять утра – во двор вошел молодой человек лет эдак двадцати, блондинистый, коротко стриженный, невесть где по весне загорелый, естественно – в джинсах, естественно – в кроссовках, естественно – в свободной курточке, в этаком белом куртеце со множеством кармашков, заклепочек и застежек-молний. Тысячи таких парнишек бродят по московским дневным улицам и по московским вечерним улицам, и мы не замечаем их, не обращаем на них своего занятого внимания: привыкли.
Молодой человек вошел во двор с проспекта через длинную и холодную арку-тоннель, вошел тихо в тихий двор с шумного проспекта и остановился, оглядываясь, не исключено – пораженный как раз непривычной для столицы тишиной. Но кому было шуметь в эти рабочие часы? Некому, некому. Вон молодая мама коляску с младенчиком катит, спешит на набережную – речного озона перехватить. Вон бабулька в булочную порулила, в молочную, в бакалейную, полиэтиленовый пакет у нее в руке, а на пакете слова иностранные, бабульке непонятные. Вон из школьных ворот вышел пай-мальчик с нотной папкой под мышкой, Брамса торопится мучить или самого Людвига ван Бетховена, отпустили пай-мальчика с ненужной ему физкультуры. Сейчас, сейчас они разойдутся, покинут двор, и он снова станет пустым и словно бы ненастоящим, нежилым – до поры…