Человек-землетрясение
Шрифт:
Чокки и Боб Баррайс первыми очнулись спустя несколько часов от дурмана ЛСД. Снаружи уже занималось утро, первые трамваи грохотали по городу. Дурнота подступала к горлу, привкус какого-то меха во рту заставлял высовывать язык. Они посмотрели друг на друга и, шатаясь, пошли к столу, на котором стояло несколько бутылок.
– Виски? – спросил Чокки.
– Все равно. Лишь бы промочить горло…
Выпив прямо из бутылки, они сели около Фордемберга, еще не вернувшегося из своего путешествия. Он наделал в штаны и издавал чудовищную вонь. Рядом с ним на корточках сидел Вендебург и бился в убийственном ритме головой об обивку скамьи. Должно быть, он это делал уже не один час: лоб его сильно распух.
– Что ты делаешь в Эссене? –
– Меня сослали. Я должен работать.
– И ты это так просто проглотил?
– Э, нет. Я только подыскиваю подходящую бомбу.
– Нет денег?
– Шестьсот сорок пять марок в месяц, в Банкирском доме Кайтель и K°.
– Тьфу, черт! Я одолжу тебе для начала пять тысяч…
– Дядя Теодор ни за что не отдаст их…
– Ты их заработаешь.
– У Кайтеля и K°?
– Жизнь – самая пошлая и отвратительная штука, какую можно только придумать! – Чокки протянул Бобу бутылку, они снова сделали по паре глотков и почувствовали себя лучше. Мир прояснялся, но становилось грустно. После царства сияющих красок, из которого они вернулись, действительность была омерзительно однотонна. – Бабы, машины, вечеринки, отели, друзья, пьянки – всегда те же самые, только «путешествие» и вносит разнообразие. А когда возвращаешься… Ты же видишь, Боб, одно дерьмо. Весь мир – большая куча дерьма! Надо что-то предпринять… что-нибудь сногсшибательное, совсем новое, чтобы взорвать эту скуку, этот затхлый мир… Да, именно так. Открывать неведомое в этом мире, неведомое, от которого у граждан от ужаса волосы дыбом встанут… Нужно что-нибудь придумать, Боб! Или мы должны умереть от этой монотонности?
– Хочешь взорвать здание бундестага в Бонне? – Боб Баррайс налил немного виски на ладонь и протер себе затылок и лоб. Голова раскалывалась. Рядом зашевелился Халлеман и начал блевать на ковер. Потом он положил туда голову, как на пуховую подушку. – Подсыпать ЛСД в питьевое водоснабжение Эссена? Открыть модный магазин и выставить в витрине вместо манекенов трупы?
Чокки ошарашенно посмотрел на Боба Баррайса и стукнул его в грудь.
– Это идея, – произнес он медленно. – Трупы…
– Ты с ума сошел, Чокки!
– Во всех университетах в анатомичках дефицит трупов. Те немногие, которые хранятся в формалине, уже так искромсаны, что не годятся для занятий. Ученые пытаются спастись пластиковыми моделями. Каждая анатомичка будет скакать от радости, если ей предложить свежий труп! Здесь кроется возможность сделать что-то грандиозное! На благо науки.
Боб Баррайс уставился на Чокки. Странное ощущение тепла, которое он всегда чувствовал при виде смерти, подступило к нему и сейчас при мысли, подброшенной ему, как мячик, Чокки.
– Торговля трупами, – тихо сказал Боб Баррайс. – Вот оно… мы организуем торговлю трупами. Мы будем первыми, кто начнет продавать трупы, как рыбу или цветную капусту…
Через занавешенные окна пробивалось утро. Чокки и Боб Баррайс молча пожали друг другу руки. Фирма «Анатомическое торговое общество» была основана.
4
Следующую неделю вокруг Боба Баррайса было затишье. Сумасшедшая вечеринка с ЛСД оставила у Боба неприятный привкус тухловатой стоячей воды во рту. Он вспоминал о ней не как о чем-то прекрасном, желанном, райском, а тем более божественном, а как об абсурде. После нее он опять погрузился в банковском подвале в акты, продолжал разбирать старые письма и кромсать их в машине. Его начальство, банкиры Кайтель и Клотц, даже нанесли ему однажды визит, передали привет от дяди Теодора и оповестили его, что с первого числа следующего месяца он будет переведен наверх, на свет божий, и будет работать в главной регистратуре, за кассовым залом.
Боб вежливо поблагодарил, передал в свою очередь привет дяде Тео и опять принялся за измельчение старых
писем и актов, проспектов и прочей печатной продукции. Бар «Салон Педро» он избегал, но Марион Цимбал трижды за неделю заходила за ним в банк.Они отправлялись гулять, взявшись под ручку, останавливались у витрин, как молодая пара, мечтающая о будущем.
О том вечере они не вспоминали, будто его и не было. Лишь один раз, через четыре дня, Марион сказала:
– Я люблю тебя, Боб.
– Это громкое слово, Марион.
– Но это правда.
– А что такое правда? – Боб Баррайс положил Марион руку на плечо. Они сидели в городском парке, было очень холодно, слова белыми облачками отлетали от них и, казалось, превращались в похрустывающие кристаллы. – Вся наша жизнь – обман! Все ложь! Когда священник благословляет честную бедность, а потом собирает деньги для церкви, владеющей миллиардами, когда политики выступают с предвыборными речами, подруги восторгаются платьями друг друга, дочери разыгрывают перед отцами нецелованных девственниц, когда возлагают венки, к памятникам и государственные деятели жмут друг другу руки, когда читаешь газету или торговый бюллетень, прогноз погоды или гороскоп, когда человек только открывает рот и издает звук… все это что угодно, только не правда…
– Но я люблю тебя… и это не ложь.
– А можем ли мы вообще любить, Марион? – Боб поднял меховой воротник своего толстого пальто. Потом он засунул поглубже руки в карманы. – Подумай хорошенько, прежде чем ответить: что такое любовь?
– Я это знаю, Боб.
– Никто этого не знает.
– Любовь – это не просто жить вместе, спать вместе, любовь – это когда готов разорваться на части… Я могла бы умереть за тебя, Боб.
– Ерунда.
– Нет ничего, что в человеческих силах и чего бы я не сделала для тебя. – Марион положила свою голову ему на плечо. Ее дыхание тонкой пеленой затуманило его глаза. От нее исходила такая нежность, которую не мог не почувствовать даже Боб Баррайс и которая сразу смутила его. «Это действительно что-то вроде любви, – подумал он. – Любовь в понимании маленькой девочки, романтической мечтательницы, зайчишки в норке. Надо же, и такие чувства у Марион Цимбал, которая зарабатывает свои деньги за стойкой тем, что дает парням заглядывать в свой вырез и подает не виски, а свои груди. Это абсурд, – пронизала его мысль. – Чертовщина какая-то. Я сижу здесь на жутком морозе в городском парке Эссена на скамейке, мерзну даже в меховом пальто и выслушиваю, что думают воробьиные мозги о любви». Но он не стал разрушать волшебных грез Марион, а слушал молча ее рассказ – о родителях, о детстве, ученичестве в магазине игрушек, где директор пытался ее изнасиловать за стопкой коробок с куклами, что ему все-таки удалось через три года в складском помещении, на упаковке с детскими барабанами.
Это была короткая жизнь, до предела наполненная невзгодами и скотством; дни, недели, годы грязи и мерзости, а посреди этого болота привычной жизни всегда теплился огонек надежды, мечты о чистой жизни, об уголке, куда можно забраться и превратиться в нормального, жизнерадостного человека… чтобы не завидовать чужому счастью через ограду, не вдыхать запах чужого жаркого, не терзаться, глядя на чью-то любовь.
Жизнь без правды продолжалась… романтическая надежда лишь чуть затушевала пятна плесени на душе.
– Пойдем ко мне? – спросила Марион, когда Боб Баррайс промолчал в ответ на ее исповедь.
– Нам абсолютно необходимо согреться… – Он вскочил со скамейки и потащил ее за собой. Увидев ее большие карие глаза, молящие хоть об одном добром словечке – как собака, прижимающая голову к земле после пинка, – он почувствовал неуверенность, поцеловал ее в холодные губы, ища спасение в сарказме. – Получился бы хороший секс-фильм, – сказал он.
– Что?
– Твоя жизнь. Лишение девственности на детских барабанах… такое не приходило в голову даже Колле. Это перещеголяет все Фрейдовы психозы на сексуальной почве.