Через Москву проездом
Шрифт:
Она посмотрела на него долгим, вспоминающим взглядом. Скулы ее от этого поднялись, глаза сузились – стали совсем китайскими.
– В верхнем ящике письменного стола под желтой клеенчатой тетрадью, – вспомнила она.
– Это точно? – все тем же тихим голосом переспросил он.
– Абсолютно точно, – твердо, с какой-то даже горделивостью ответила она. – Память у меня что надо. А что?
– Ты его абсолютно точно, – с нажимом, чувствуя, как все в нем внутри кипит, сказал Андрей, – абсолютно точно не взяла с собой?
Она поняла, и лицо ее – на это было больно и трудно смотреть – из счастливого и довольного – так по доске, исписанной мелом, проводят мокрой тряпкой – сделалось несчастным и тусклым.
– Нас
– Черт побери! – выругался Андрей. – Даже и в отдельные номера.
– Но почему? – возмущенно спросила жена, оглянулась на администраторшу, заранее на нее негодуя. – У тебя есть твой паспорт, у них – твои данные, ты за меня поручишься.
– А ты кто такая? – подписываясь под своим бланком и начиная заполнять на жену, посмотрел на нее Андрей. – Моя ленинградская пассия, и я приехал к тебе поразвлечься. А может, вообще только что на улице встретил.
– Ой, ну перестань! – поморщилась жена, и в том, как она это сказала, ему почудилась даже радость оттого, что вот может наконец позволить себе упрекнуть и его.
Через пять минут они выходили из гостиницы. За этот час, что они провели в ее холле, сумерки загустели – воздух из фиолетового стал густо-сер, везде уже горели огни. Площадь перед гостиницей была пуста, темнела на постаменте фигура Николая Первого и высилась за ним громада Исаакия.
Андрей пошел к выходу из гостиницы сразу после неудавшихся уговоров администраторши (зло хлопнул ладонью по стойке: «Черт бы вас всех побрал!»), не сказал жене ни слова и сейчас, выйдя, остановился – надо все-таки было решать, что же делать теперь.
– Идиотизм, – сказала за спиной жена. Она ниткой протянулась за ним через холл и сейчас тоже, вслед за ним, остановилась не рядом, а сзади и чуть сбоку.
– О тебе же заботятся, – не поворачивая к ней головы, хмуро сказал Андрей. – Чтоб муж твой, не дай бог, не согрешил перед тобой.
– Ой, да ну хватит же тебе! – Она топнула ногой, и, обернувшись наконец к ней, он увидел, что лицо у нее сумрачное, совсем несчастное и она держит себя за волосы, собрав их в горсти и отведя за шею, аэто значило, что еще одно его слово – и она разрыдается. – Зачем ты говоришь гадости, для чего? Я виновата, я уже признала это, что ты все злишься и злишься? Хватит, в конце-то концов!
– Я не злюсь, – пробормотал Андрей.
Но он злился и ничего не мог поделать с собой.
Он злился, потому что это уже было слишком, слишком много этой бестолковщины получалось – и все было следствием ее каприза, он чувствовал, что его просто распирает от злости, и оттого в большей степени, что она не попросила его остановиться, а приказала.
– На вокзал пошли, что ли, –полувопросительно сказал он, не поворачиваясь к жене, глядя на пустынную, от минуты к минуте все более суровеющую в сгущающейся электрической тьме площадь.
– Но нельзя же уезжать, не взяв вещи, – сухим, мертвым голосом сказала жена.
Андрей коротко глянул на нее.
– Ночевать там, я имею в виду.
– А-а!.. – протянула она. Некоторое время они молчали – только тихий равномерный гул отходящего ко сну большого города, – потом она сказала: – Пошли. Больше ничего не можешь придумать?
– Больше ничего.
Невский тоже уже был пустынен – редки прохожие, редки машины, лишь огни фонарей и реклам, да иными мирами, где все устроено, благополучно и счастливо – глыбой света в переплетах окон, – тяжело шлепая шинами, мощно и целеустремленно проносились троллейбусы с автобусами, троллейбусы высекали на стыках проводов с растяжками летучий, мгновенно умиравший желто-красный фейерверк. Воздух начинал остывать, рождая ночную прохладу, оба они, и Андрей, и жена, были одеты легко, и Елена шла, обхватив себя за плечи, угнувшись вперед – удерживая тепло, но, когда подходили к остановкам,
ни троллейбусов, ни автобусов вблизи не было видно, и они шли дальше, и так и прошли весь Невский пешком, до самого Московского вокзала.Вестибюль его был гулко-светел, потолок вознесен на немыслимую высоту, и вид этого громадного каменного пространства подавил их – ясно было, что они никогда не смогут здесь согреться. Но в ·залах все оказалось по-иному: и сумрачнее, и ниже потолки, и много народу, и когда они нашли на скамейках свободное место и жена, обхватив Андрея за шею, положила голову ему на плечо, она тут же уснула. У скамейки стояли, не давая вытянуть ноги, мешок с чемоданом вольно и удобно раскинувшихся рядом в настороженном чутком сне двух мужичков в надежных кирзовых сапогах и сереньких латаных пиджачках на блеклых, застиранных ковбойках. Андрей попробовал, не тревожа жену на плече, сдвинуть ногой мешок с чемоданом в сторону мужиков, чемодан сдвинулся, легонько скрежетнув по кафельному полу железным углом, и оба мужика тут же открыли глаза, и ближний, глядя на него мутно и косо, сказал хрипло:
– Не тронь, не тобой ставлено.
– Мешают, – громким шепотом попробовал объясниться Андрей. – Ваши вещи, ставьте возле себя.
– Пусто было, когда ставлено! – неожиданным тенорочком вступил дальний мужик. – Что ж, из-за вас издить туды-сюды? Спать, Христа ради, дайте!
Андрею хотелось ругаться, хотелось сказать, что своим криком мужик всех тут разбудит, ему, видите ли, дайте, а сам орет, – выговориться хотелось, избавиться от накопившейся в груди мрачной, тяжелой мути, но он сдержал себя, пихнул чемодан к соседней скамейке, перегородив проход, и стало возможным хотя бы чуть-чуть расслабить гудевшие, постанывающие, казалось, от усталости мышцы.
Воздух был тяжел и сперт, как во всяком помещении, в котором скапливается большое количество народа, кисло-влажен, и в нем стоял ровный, монотонный фабричный гул, возникавший из сотен голосов, звучавших одновременно, волны звуков которых складывались и пересекались, бились о всюду возникавшие перед ними стены, отражались, неслись обратно и снова отражались, и так – пока не умирали совсем, затихнув от немощи.
На скамейке за спиной двое местных парней-ленинградцев с шуточками и крепкими словцами делились друг с другом опытом, где можно скоротать ночь, если придется вдруг проводить ее вне дома. Опыт у обоих, по тому, во всяком случае, как они разговаривали, был немалый.
– На Литейке тут, в доме одном, ну, Академкнига где, знаешь? Во! В подъезде одном, второй слева… второй, точно. Вот там. На чердаке диван стоит. Ну, выставили, кто-то там выставил – новый купил. Перед дверью чердачной, на площадке последней, только потолок низкий – знать надо, чтоб не долбануться, Кто-то там одеялко притащил даже – ночует кто-то…
– От жены, с первого этажа бегает, – с ленцой, растягивая гласные, сказал второй парень.
– От тещи. Как некоторые, – со смешком подхватил первый, тот, который рассказывал, и было ясно по его голосу, что слова эти имеют прямое касательство к его товарищу.
– Побежишь, мать ее… – выругался второй. – Но я все, я сказал половине: вот вам ночь, разбирайтесь, а если ты ее не ущучишь, чтоб она, чуть что, не заводилась с пол-оборота, я вообще уйду. Вот так. А я знаешь где за милую душу ночевал?
– Где?
– А на Балтийском. На вокзале на Балтийском. За милую душу там. Он на ночь же закрывается. И в зальчик там, где буфет, махонький такой, перед самым закрытием проберешься – и на лавку. Ну и все. Вокзал закрывают, выходит баба, зал закрывает, изнутри, изнутри, не снаружи, – дежурит там. И все, кемарь, пока снова ключами не забрякают. Тут уже не дают: вставай-вставай, электрички ходить начали, поезжай, куда тебе? Но часа четыре, четыре с половиной всегда отхватишь.