Через сорок лет…
Шрифт:
Был у него и еще один грех. Ребята его довольно ловко очищали дивизионные склады — у него всегда водилась водка, шоколад, апельсины. Все это знали, но не разоблачали, напротив, лебезили: авось что-нибудь перепадет. Я, пиша книгу, об этом умолчал — из любви.
Умолчал я и о том, как Лисагор — настоящей фамилии не скажу — гордо похвалялся трофеями, потряхивая на ладони золотыми коронками. Был за это мною наказан. Но обнародовать в книге этот недостойный поступок счел неуместным, да и было это уже в мирные сталинградские дни.
Утаил я и собственные, виноват, керженцевские не очень достойные поступки. Приказал мне как-то дивизионный инженер покрасить все противопехотные и противотанковые мины белой краской, чтоб
Врали мы и в донесениях, особенно о количестве сбитых вражеских самолетов. Каждый батальон приписывал очередной сбитый «Мессершмитт» меткому ружейно-пулеметному огню своего подразделения. Судя по этим донесениям, немецкая авиация давно перестала бы существовать…
Книга написана давно. Человеком, к тому времени кое-что уже познавшим в военном деле. Но о сциллах и харибдах открывшегося перед ним нового пути он не знал ничего. Не знал, например, что он, новоиспеченный член Союза писателей, должен заражать и утверждать, воспитывать и направлять, творчество его должно быть верным оружием, а сам он первым помощником и вдохновенным певцом. «Трудное искусство воспевать!» — на всю жизнь запомнился мне заголовок статьи режиссера Малого театра Равенских в «Советской культуре».
Все это я узнал потом. Научился всем сложным приемам циркового искусства, без знания которого — эквилибристики, жонглирования, балансирования, хождения по проволоке, а то и по лезвию ножа — и дня не проживешь на арене советской литературы. Пригодилось и знание военного искусства — стратегия и тактика, ближний и дальний прицел, умение сдавать сопки пониже, чтоб завладеть господствующими высотами.
Есть в советском литературно-издательском процессе нечто, не известное на Западе, — институт редакторов. Редактор — это человек, знающий лучше тебя, писателя, что можно, а чего нельзя. Он вычеркивает и вставляет, заменяет и уточняет, уговаривает и настаивает, хорошо знает вкусы и капризы главного редактора, директора издательства, инструктора ЦК и, конечно же, все последние идеологические решения и постановления партии.
Советская литература, самая передовая в мире, всегда находится в состоянии мобилизационной готовности. Всегда готовая к бою. За без малого тридцатилетнее мое пребывание в рядах славного нашего Союза писателей я не припомню дня, чтоб мы с чем-нибудь да не боролись: буржуазным национализмом, великодержавным шовинизмом, космополитизмом, низкопоклонством, бесконфликтностью, воспеванием седого прошлого, отрывом от современной тематики, с недооценкой рабочего класса, ну и, конечно же, с алкоголизмом. С этим последним борьба не остывает никогда — ни днем, ни ночью, ни в жизни, ни в творчестве. Здесь я понес наибольшие потери. Даже Твардовский, отнюдь не гнушавшийся в быту, выплескивал из стаканов моих героев водку и вливал туда пиво.
Оружие советского литератора всегда готово к бою, отточено и никогда не ржавеет, пороховницы полны и сухи, и все же он, писатель, всегда в долгу у взыскательного нашего читателя — об этом говорится на каждом пленуме, каждом съезде — не достаточно еще глубоко проник, порой поверхностен, что-то упустил из виду. И вот тут-то на помощь приходит редактор. В непрекращающихся схватках он всегда знает, куда надо направить огонь, подаст вовремя нужное оружие, перехватит из твоих рук руль утлого твоего челна и развернет паруса под тот ветер, который нужен, наш ветер. За все свои советы, подсказки и повороты руля он, редактор, получает соответствующее вознаграждение. Умный писатель слушается, и все идет как по маслу — массовый тираж, библиотечка «Огонек», того гляди и премия, поездка за границу.
Но не все писатели, к сожалению или к счастью, умны, не все редакторы послушно следуют исходящим сверху указаниям. Мне
посчастливилось работать именно с такими редакторами: умными и хитрыми, смелыми и, где надо осторожными, познавшими все премудрости фехтования и хождения по проволоке. Я им обязан если не первой, то второй и всеми последующими ступенями восхождения по крутой и коварной лестнице, ведущей к литературному Олимпу. До него, официально признанного и утвержденного, с бархатными коврами и лимузинами — туда ведет уже не лестница, а лифт, — я так и не добрался, сшибли, но это уже другая тема, об этом в другой раз…Полжизни до книги, полжизни после. Подводятся какие-то итоги.
Тридцать лет в партии — самой жестокой, самой трусливой, сильной, беспринципной и растленной в мире. Поверил в нее, вступил и к концу пребывания в ней — возненавидел. Три года в армии, в самые тяжелые для нее дни. Полюбил ее и победами ее горжусь. Полюбил вечно чем-то недовольного рядового, бойца — солдатом он стал называться позже. Нет, не того, что на плакатах или в Берлине, в Тиргартене, спокойного, уверенного, в каске — их никто никогда не носил, — а другого, в пилотке до ушей, в обязательно разматывающихся обмотках, ворчливого, матюкающего старшину больше, чем немца, пропахавшего пол-Европы и вскарабкавшегося на Рейхстаг. Я знал этих двоих — Егорова и Кантарию, — смекалистых ребят, дружно выступавших после войны в оккупационных войсках. «Повезло нам, и все! — признавались они потом за рюмочкой. — Таких групп, как наша, было не меньше десяти или двенадцати, но мы вот первые добрались, и звездочки повесили нам, а не тем. А могло быть и иначе…»
Генералов я почти не знал. С маршалом Чуйковым, командующим 8-й армией в Сталинграде, которого мы все боготворили — он, не сгибаясь, ходил по передовой в своей папахе, — я столкнулся уже потом, в Киеве: он командовал Киевским военным округом. Ленфильмовцы упросили меня показать ему сценарий будущих «Солдат». В восторг он не пришел, но и ругать не ругал, как впоследствии генералы Политуправления, только сказал:
— Что же вы Зайцева, прославленного нашего снайпера, не показали? Зря обошли. Вставили б…
А Зайцев, Герой Советского Союза, в то время был уже секретарем Подольского райкома в Киеве и физиономию успел отъесть, и встречаться с ним не хотелось. Да и сам-то Чуйков в дни «хрущевской оттепели» говорил своему другу Вучетичу, обессмертившему его в своем мемориале на Мамаевом кургане в образе гигантского голого солдата с автоматом в руках: «Держись, брат, наша возьмет, партия победит!» Это когда монополистам в искусстве казалось, что их теснят.
Я не знаю теперешней армии. Приехав в свой собственный 88-й саперный батальон в Германии — после первого ранения я с полгода был там замкомбата, — с уважением и тайной завистью смотрел на молоденьких солдат, в новой технике разбиравшихся куда лучше меня. А вот в своем же 227-м Гвардейском полку, в той же Германии, я попал впросак. Наслушавшись о Сталинграде, которым их, новичков, все время попрекали, солдаты попросили рассказать им о Западной Германии, Бизоний, как она в те годы называлась, — я только что побывал там с группой журналистов. Командир полка вовремя пресек мои более чем патриотические излияния о расхлябанности и недисциплинированности американской армии, сославшись на мою усталость, а потом, у себя дома уже, крепко меня отчитал:
— Что же это вы моим бугаям рассказываете о каких-то пьяных американских офицерах, в обнимку с блядями раскатывающих по всяким там Нюрнбергам? Они же у меня мигом через границу прыснут. Без баб ведь изнывают, дрочат по ночам…
Подходим к концу. Так и не разобравшись в запутанном клубке воспоминаний, эмоций, противоречий. Как и положено советскому (хотя и в прошлом, но повадки остались) писателю, все еще в долгу у требовательного, взыскательного читателя. Постараюсь его все же как-то оплатить.