Черная башня
Шрифт:
— Что? — тревожно спросила Жанна.
— Ничего! — грубо ответил Кузьмин, злясь на себя и за стон, и за эту грубость. — Просто не надо болтать — это раздражает. И пугает, — добавил он, смягчаясь, чтобы не извиняться. — Подумайте, Жанна: как это — вверх? Вознестись? Что вы такое говорите? Вверх реального пути нет. А надо говорить только о реальном. Чтоб не свихнуться.
— Конечно, конечно, — согласилась Жанна. — Только о реальном. Потому что душа — это фикция. Бессмертная душа — это фикция вдвойне. Я понимаю. И не заговариваюсь. Просто жаль, Кузьмин, что это так, потому что истинная дорога — это все-таки дорога вверх… Ползать — это ужасно, Кузьмин. Я лишь об этом. Мы ползаем…
Кузьмин промолчал, чтобы не продолжать разговор, передал пистолет Саиду.
— Задержись еще на несколько минут, — попросила его Жанна, когда он встал. — Посиди возле меня.
— Небо, наверное, — ответил Кузьмин.
— Нет, Кузьмин. Больше чем небо. Если посмотреть вверх, виден Акрополь, виден Парфенон. Потому что Монастыраки — у подножия Акрополя. Жанна замолчала.
— И что же из всего этого следует? — спросил Кузьмин.
— Там — тишина, — ответила Жанна.
— И все?
— Ты не понимаешь? Да, ты не понимаешь, — огорчилась Жанна. — Там мрамор, солнце и тишина. Там возрождается человеческая душа, Кузьмин. Из суетности, из мути, из грязных сгустков распада — живительной силой Истории и Красоты. Дорога на Акрополь — дорога вверх, от Монастыраки к Парфенону, почти к солнцу, потому что утром солнце смотрит сквозь Пропилеи в глаза идущим вверх… Рано утром, когда вход в Акрополь был закрыт, я поднималась по выбитым в скале ступенькам на холм Ареса, Арейос пагос, Ареопаг, это совсем рядом с Пропилеями, только чуть ниже, и там сидела, то глядя вниз на Афины, то вверх — на Акрополь. И вот что со мною было тогда, Кузьмин: я всех жалела, я всех прощала и всех любила… Бедные люди — их жизнь коротка, их жизнь трудна, грязна, а я словно обретала бессмертие и божественную силу. Это — от причастности к великой Истории и вечной Красоте, Кузьмин. Я старалась удержать и утвердить в себе это самоощущение и ощущение мира. Я плакала при мысли, что не смогу этого добиться. Я рисовала и рисовала, сделала десятки этюдов, работала как одержимая, я срасталась с этой прекрасной и зримой историей, вгоняла ее в себя, билась об нее, растворялась в ней. Я хотела смотреть на мир только через нее, стать человеком Истории и Красоты, потому что видела в этом блаженство и истину. И выход для всех. Выход вверх. Вот что это было, Кузьмин.
Кузьминым овладевало нетерпение: надо было идти, надо было долбить стену, потому что он так решил, и это решение жгло его. Он встал, но еще не мог уйти и спросил, скрывая раздражение:
— Разве вы гречанка?
— Я? Гречанка? Почему? — удивилась Жанна.
Кузьмин знал, что задал заведомо глупый вопрос, но отступать не хотел, сказал, отвернувшись и думая о том, где может быть топор, который он собирался прихватить с собой:
— Так ведь вы все время об Акрополе, об Афинах… Другого такого места на земле нет?
— Бедный, бедный Кузьмин, — со вздохом проговорила Жанна. — Так давно сказано, что нет ни эллина, ни римлянина, ни иудея, что есть только человек, а ты все туда же, Кузьмин. Ну не стыдно ли?
— Простите, — сказал Кузьмин. — Я пойду. — Добавил, обращаясь к Саиду: — А ты будь внимателен. Стреляй на первый же подозрительный звук, на первый шорох. Не спи! — Сказал все это по-русски, забыв о том, что Саид его не понимает.
— Хорошо, — ответил Саид. — Я буду внимателен. Аш-шайтан сюда не войдет.
Саид ответил Кузьмину на родном языке, но Кузьмин понял его, словно он говорил по-русски, совсем не удивился, потому что не осознал этого, а следовало бы еще удивиться и тому, что Саид понял его. Жанне тоже не показалось это
странным, во всяком случае ни словом не обмолвилась по этому поводу.Кузьмин нашел топор среди сваленных возле жертвенника теперь уже никому не нужных вещей. Здесь были коробки с археологическими находками, рюкзаки, одежда, кожаные сумки с инструментами, бумагами, принадлежащий Жанне этюдник, штативы, планшеты, обувной ящик с ваксой и щетками, гладильная доска, два утюга — совсем ненужные вещи. Кузьмин ударил срезом топора о жертвенный камень, чтобы насадить топор поглубже, щелкнул по звонкой отточке ногтем, как заправский плотник, улыбнулся мелодичному звуку, а может быть, чему-то другому, что воскресил в его памяти этот звук, и отправился в камеру, в которой некогда располагались Селлвуды, Майкл и Дениза. Осветил стены фонариком, прошел в глубину, постучал по рыхлым кирпичам обухом топора. Звук был глухой, посыпалась пыль и крошка. Понял, что простукивание стен ничего не даст — слишком мягким был кирпич, что звук от ударов его топора всюду будет одинаковым. Оставалось одно: выбрать какой-то участок стены и попытаться ее прорубить. Выбрать наугад или как подскажет интуиция, потому что разумных оснований для такого выбора не было.
Кузьмин не стал прорубать стену в камере Селлвудов, перешел в другую, в ту, что была за жертвенной ямой, напротив главного входа. Он выбрал именно эту камеру по двум причинам: если ему удастся прорубиться в лабиринт, то этот лабиринт, как ему думалось, будет другим лабиринтом, а не тем, в котором хозяйничает ч у ж о й; из этой камеры, если оглянуться, был виден вход в их убежище, сидящие по его сторонам Саид и Жанна, которым, возможно, понадобится его помощь и которые могут оттуда легко окликнуть его.
Из образовавшейся вскоре под ударами топора ниши он выгребал обломки кирпича руками, так как среди сваленных у жертвенника вещей не оказалось лопаты. И хотя для него это была почти привычная работа — в раскопе на холме он делал с Ладонщиковым едва ли не такую же, — он с отвращением вдыхал глиняную пыль, которая дурно пахла и, смешиваясь с его потом, превратила его, как ему казалось, в червя — он стал слизким и липким. Сравнив себя однажды с червем, он затем все чаще возвращался к этой мысли, она становилась для него все более мерзкой и наконец сделалась совсем невыносимой. Он бросил работу и вышел из камеры, чтобы немедленно умыться и отдышаться.
Он умылся у жертвенника, зачерпнув кружкой воды из кухонного котла. Умываясь, он закрыл глаза, его неожиданно качнуло и он едва не упал в яму, возле которой стоял, чудом удержался на ногах, но обронил кружку, которая скатилась в яму на камни. Это была кружка Глебова, он ее хорошо помнил — железная, эмалированная, с красными цветочками на белом фоне. Глебов утверждал, что эти цветочки называются смолевками. Следовало бы, конечно, спуститься за кружкой в яму, но не было сил. Решил, что достанет ее, когда отдохнет. Ища полотенце, чтобы утереться, он развязал свой рюкзак. Из свернутого полотенца выпал металлический баллончик с дезодорантом. Кузьмин вытер лицо и оросил себя жидкостью из баллончика. Она пахла сеном. Луговым сеном — смесью цветов и трав.
— Боже мой, — произнес он шепотом, валясь на постель, — где же все это?.. — Закрыл глаза и увидел луг, вернее, тропинку через луг, высокую свежую траву по обеим ее сторонам, светящуюся от росы. И так долго перед его мысленным взором была эта картина, что он успокоился и уже почувствовал себя счастливым и свободным. Кто под небом на лугу, тот свободен… Конечно, бедные люди — жизнь и коротка, и трудна, и грязна, но они живут не в норе, не в яме, не в глиняном холме, а на свету среди трав и деревьев, среди птиц и зверей. И могут умыться луговою росой…
Кузьмин услышал шорох, открыл глаза и увидел, что рядом с ним сидит Жанна. Поднимаясь, он нечаянно коснулся рукой ее бедра и замер.
— Ты очень устал? — спросила Жанна участливо. — Я принесла тебе поесть. Тебе надо подкрепиться. — Она догадалась, почему он замер в неловкой позе, сказала: — Простительная неловкость, ты три часа долбил стену…
— Да, — обрадовался он, — я никогда бы не позволил себе…
— Пустое, Кузьмин. Никогда — это теперь такое слово… Все — никогда. Ешь, — она протянула ему консервную банку с рисовой кашей. — Вот вилка… Все — никогда, — повторила она. — Ничего. Понимаешь, Кузьмин? Ничего больше не будет. И никогда. Я иногда думала так. Когда приходили мысли о смерти. Но там было иначе: ничего и никогда для меня. Теперь — для всех. И что же это за мир? Что за Вселенная? Ни для кого. Ты можешь себе это вообразить? И если нельзя вообразить, то возможно ли такое?