Черная радуга
Шрифт:
Ускользнула надежда выманить, вымолить, выцыганить у Лизы хотя бы полтинник. А без него нечего было и думать опохмелиться!
Углов перегнулся к концу матраца и нащупал в полумраке жеваный, пыльный комок брюк.
— Может, хоть что-то осталось? — то ли пробормотал, то ли подумал он. Еще сохранялась робкая, призрачная мечта, что осталось хоть немного мелочи от тех мятых рублей и трешек, с какими гоняли его вчера в магазин кореша. Углов всегда бегал по-честному, не крысятничал (не рискуя отломиться от компании на гривеннике), но к последней полбанке все уже «захорошели» и могло так статься, что копеек тридцать прошли незамеченными.
Семен ощупал карманы поверх брюк, потом, в жгучем нежелании
Несколько поразмыслив, он нагнулся над местом, где брюки пролежали ночь, и охлопал его ладонями. Потом отвернул край матраца и ощупал пол. Тщетно! Нигде не закалялось ни копья. Найдись сейчас хоть одна медная полушка — и Углову стало бы легче. Деньги ходят к деньгам, и Семен, мертво зажав в пальцах тонкий медный кружочек, не молил бы судьбу о помощи. Но не нашлось нигде даже медяка, и безысходность положения бросила Углова в бездну отчаяния.
Было уже без четверти восемь. Если не идти в парк сейчас, то незачем было выходить из дому до обеда.
На первый опохмел, к шести утра, Семен уже опоздал. Раньше шести достать спиртного было негде, к шести же открывался хлебный ларек у клуба. Открытие его с восторгом облегчения встречалось двумя десятками мужиков, распределившихся по трое-четверо на разных углах перекрестка.
Но на этот, первый, опохмел нечего было и соваться без рубля. К шести сюда стекалась первая волна, самая непробивная, и отчаянная. Тут крутились профессионалы высокого класса, которым Углов и в подметки не годился. Из любой пьянки они уходили с рублем, намертво зажатым в загашнике, и не было в мире силы, способной «расколоть» их на этот «похмельный» рубль. Углов и мечтать не мог иметь такую силу воли. Зато и утром у ларька они были короли, и нигде так явственно не ощущал Углов своего ничтожества, как подойдя на рассвете к их солидно деловой компании. Тут он в полной мере понимал и всю свою неумелость, и неправильность собственного поведения.
Семен машинально перебрал их в памяти: «Кривой», «Петро», «Сухоручка» — и покачал головой. Все они имели проникающий сквозь землю нюх на деньги компаньона и к себе в кучку принимали только с показанным рублем. Никакая «лапша» здесь не проходила и была даже опасна. На худой конец, можно было примкнуть к ним и с полтинником, но на полтинник при дележке они наливали меньше полстакана, а какой это был опохмел — полстакана бормотухи? Слезы, а не опохмел! А полтинник он прозевал утром. Своего же рубля, да еще в такое пиковое, утреннее время, у Семена не было в руках больше года. Когда-когда Лиза доверяла ему, в хорошую минуту, сходить за продуктами в магазин, но и тот кровный, сэкономленный рубль не держался у него больше часа.
Да и в шесть утра Семен не только куда-то идти, а и оторвать голову от лежака не имел силы. Так что пришлось перемучивать себя водой. Теперь же, в восемь, открывался буфет в столовке парка, и надо было хоть умереть по дороге, но непременно поспеть к открытию. И так уж Углов сильно запоздал. Все бывалые кореша уже с семи дежурили около дверей и завязывали знакомства с подходящими фраерами.
Вторая пьющая волна, та, что приливала к буфету в восемь, была недолгой. Ее составляли в основном мужики со строек да мелкий чиновный люд. И те и другие боялись опоздать на работу, и весь «балдеж» закруглялся за полчаса. Оставались только принявшие лишнее.
Тут было Семеново царство, и в былые времена он успевал в эти полчаса «взять под завязку», перекочевав через две-три складчины. Менее удачливые кореша только завистливо маялись, глядя на добычливую угловскую охоту. Однако в последние месяцы он примелькался, и мужики, уже «взявшие» у буфета первый
стакан и искавшие компании под разговор и магазинную бутылку, стали его обходить. Так что полной надежды подлечиться не было и здесь.Однако время шло и надо было вставать. Согнувшись в три погибели, Углов натянул брюки, накинул рубашку и, плюнув на ладонь, пригладил волосы. Теперь он был готов и двинулся к выходу.
Первые шаги дались ему так, как приговоренному к смерти даются, вероятно, шаги к эшафоту.
На улице в горло ему ударил пряный утренний воздух, и Семен, пошатнувшись, остановился. Его сразу замутило. Он уже не терпел уличной свежести. Немного постояв, он двинулся дальше. Его дневной крестный путь только начался, а время подгоняло и надо было спешить..
Но еще больше, чем время, подгонял его жадный червь, сидевший внутри Семёновой головы и начавший уже недовольно шевелиться. Червь только что проснулся, и его первые утренние шевеления еще можно было какое-то время терпеть, но Углов хорошо знал, что через полчаса он распрямится и превратится в дракона… Тогда он заполнит собой каждую клеточку тела — и терпеть дальше станет невозможно.
Громко охая и останавливаясь чуть ли не у каждого встречного стола, Углов спешил через весь город в парковую столовку.
Старый городской парк был заложен в победном 1945-м году.
В последнее воскресенье того неповторимого мая сотни горожан вышли с лопатами на большой пустырь, раскинувшийся в центре городка. Пустырь раскинут здесь со времен доисторических.
Дребезжащая полуторка — единственное механизированное транспортное средство коммунхоза — привезла в два захода полторы тысячи саженцев. Пыхтя и задыхаясь в собственных чадных выхлопах, она остановилась у веселой толпы людей. На третью ходку ей бы уж явно не хватило моторесурса.
Городской голова (израненный фронтовой офицер, осевший в городке в сорок третьем), счастливо улыбаясь, сам разметил центральную аллею и место для памятника. Люди разбились на бригады, разошлись по своим участкам, и веселый стук лопат заглушили на время звонкие женские голоса. Работа спорилась. Давно она не была в такую охотку, отдых и радость. Это была как расплата с проклятой войной, это был первый по мечте, по сердцу мирный труд, и к полудню ровные ряды саженцев укрыли большую часть пустыря. Широкий арык был прокопан от центрального городского оросителя до главной аллеи. А это означало, что деревца с уверенностью будут жить, что они не оскудеют силой под беспощадными лучами азиатского солнца.
В сорок седьмом, когда молодые чинары и тополя уже зашелестели буйными веселыми кронами, а карагачи и акации тронулись в свой долгий и медленный путь роста, — послевоенное лихолетье и крутой излом судьбы забросили в городок немолодого ленинградского архитектора. Душа его, уставшая под грузом несчастий, истосковалась по красоте, и он спроектировал решетку парка и вход в него, заставляющие вспомнить величавую простоту Фельтена.
Бывший фронтовик, а ныне предисполкома, долго смотрел на пылающий акварельными радугами эскиз, разложенный перед ним потрепанным жизнью человеком, потом покачал головой и тихо сказал: «Да брат… Эка, ты размахнулся! Как бы нам с тобой рога не обломали за этакие-то дела».
Но глаза его заблестели лихим азартным огнем, покалеченная рука сжалась в тугой, тяжелый мосол, и сразу стало видно, что недаром у себя в полковой разведке этот худощавый тамбовский парень, как будто весь собранный из стальных пружин, — ох, как недаром носил грозное прозвище — «Украсть фрица»!
И с тем веселым и яростным блеском глаз, с каким он когда-то полз через ничейку за зазевавшимся фрицем, председатель рванул грудью сквозь надолбы чиновничьих запрещений и колючую проволоку инструкций.