Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Женщина берется за толстые ручки тачки и принимается ее толкать. При всей истощенности она выглядит исполненной сил, кажется, ничто не способно ей воспрепятствовать — думаю, своей быстротой она превзошла бы волны или даже велела бы им остановиться, и они бы повиновались ей, словно греческой богине, умевшей отдавать сверхъестественные приказания. Мерещится…

Мальчик идет рядом, поддерживая обмякшую руку отца, когда она перевешивается через край тачки, и стараясь, чтобы костяшки не задевали о землю. Он не выказывает отчаяния, этот мальчик, он знает, куда катится и эта тачка, и его отец, и этот мир; он состарился до срока, это заметно по глубоким теням у него под глазами, он уже слишком много повидал. Здесь и сейчас, здесь и сейчас перед нами предстает то, с чем мы сталкиваемся повсеместно: всеобщий упадок. Но сама эта сцена довольно забавна, в ней столько безысходности, что становится откровенно смешно. Эта троица вызывает у меня улыбку, но одновременно и приступ зависти — ведь они вместе.

Представьте себе: вас вышвыривают из какого-нибудь заведения и оставляют лежать (и умирать) на голом асфальте; уже неплохо, если близкие увезут вас на строительной тачке. Если бы я оказался в ней, в этой серой вогнутой колыбели, кто бы ее толкал?

На своем пути сталкиваешься со многими вещами. Чем дальше, тем больше. Все больше и больше. Заглядывать слишком далеко не приходится. За каждым углом разыгрывается новая сценка. Наше селение никогда не отличалось величиной, но в нем всегда происходило достаточно событий — главное, быть к ним готовым. Еще есть один-два человека,

которые это понимают и находят происходящее занятным. Все дело в мелочах: нужно попристальнее присматриваться к тому, что попадается навстречу — скажем, рыба на крыше, выброшенная волной из родной стихии; она отчаянно глотает воздух, глядит неподвижными глазами, потом скользит вниз и приземляется на лысую макушку прохожего, а какой-нибудь крупный журавль замечает эту рыбу и устремляется вниз, словно обезумевший птеродактиль — будто для унижения лысого горемыки обычной птицы недостаточно! Не исключено, что ради этого я и гуляю по вечерам: даже в этом почти пустом пространстве развлечений хватает с лихвой.

Отец и мать с ранних лет поощряли мои творческие наклонности. Книги, цветные мелки, ручки, карандаши — в дело шло все, что могло послужить этой задаче. Всем этим я овладел. Всеми оттенками и полутонами. Всеми красками. Овладел полностью. А дальше были занятия спортом, которым уделялось столько внимания в начальной школе: радость физических ощущений, столкновение тела с телом, стремительность бейсбольного мяча, летящего на тебя. Это влекло гораздо сильнее, чем отцовские цитаты и изречения, неприложимые к действительности, чем материны краски, палитры и гипсовые слепки, и я свел близкое знакомство со спортивными площадками, футбольными полями, гимнастическими залами, от страховочного мата до баскетбольной корзины; мое тело проявляло себя лучше некуда. Об умственном развитии я особо не думал, как ни парадоксально это звучит. Наверное, в какой-то мере я предал своих родителей, и чувство вины по-прежнему терзает меня, но они никогда не возражали, если мне чего-то хотелось. Пожалуй, они были счастливы, что я сумел найти себя — неважно, в какой области; и думаю, им есть чем гордиться, как и всем родителям, которые позволили своему ребенку стать самим собой, действовали лаской, а не суровостью. Интересно, моим гипотетическим брату или сестре тоже позволили бы свободно расцветать? Скорее всего.

Я сворачиваю в темный закоулок и вижу парня, расписывающего стену краской из баллончика. На нем балаклава и защитная форма, которая никогда не выйдет из моды. Он делает свое дело с жутким упорством. Не знаю, зачем он так таится — каждое его движение исполнено скрытности, будто в шпионском романе, — ведь вряд ли это кого-то волнует, а граффити только оживляют это место.

Я стою и наблюдаю за ним — со мной такое часто случается (я знаю, моя мать, зачарованная творческим порывом, поступила бы так же). Он резко оборачивается, готовый к поспешному отступлению, но обнаружив, что это всего лишь я, расслабляется, небрежно кивает и продолжает ловко расписывать стену. Мы знакомы, он может мне доверять; я некоторое время наблюдаю за ним и его движениями; меня привлекает этот художник и его дерзновение — да, матушка, да, я еще вспоминаю о тебе. Я едва ли не впервые осознал, что моя мать — художник, когда мы шли в детский сад и у меня полилась носом кровь. Такое случалось часто, без всякой причины. Для этого не требовалось внезапно прилетевшего футбольного мяча или резкого толчка локтем на спортивной площадке. Порой бывало достаточно слабейшего прикосновения к переносице, чтобы хлынула густая алая струя, особенно яркая в тот холодный, зябкий осенний день, когда серое небо являло разительный контраст с алыми брызгами — кто бы мог подумать, что даже у скучнейших из нас внутри такая экспрессионистская палитра? Но тогда, кажется, я думал только о своей беде, а кровь текла сначала по капельке, потом струйкой, пока довольно скоро на земле не образовалось красное пятно, которое Фрэнсис Бэкон [15] с удовольствием позаимствовал бы для какого-нибудь из своих пробирающих до нутра полотен. Еще как-то раз мы с матерью наткнулись на дохлую ворону, валявшуюся у самых ворот детского сада: ее внутренности были уже не внутри, а гротескно вываливались наружу, и черви кишели в них (опять-таки по-бэкониански). В носу у меня, как и следовало ожидать, засвербело, раздалось знакомое «кап-кап», и моя кровь смешалась с черными перьями и сизыми кишками дохлой птицы — черви наверняка обрадовались свежей подливке; кажется, они заизвивались еще сильнее, в восторге от такой щедрости. Мои капилляры — или вены? — в конце концов стали менее чувствительны, но и по прошествии многих лет, даже в подростковые годы — да, пожалуй, и теперь, — носовые кровотечения у меня всегда ассоциировались с воронами и воронами, и не требовалось любимого моим отцом Эдгара По, чтобы вызвать у меня ужас, который возникает при чтении готической прозы. Когда их черные стаи разлетались на ночлег по меркнущим небесам, кровь штопором взвивалась внутри меня, словно в ожидании мрачного предзнаменования. Конечно, мальчиком я был впечатлительным, да и в зрелые годы остался мечтателем, но вороны, вороны… Они всегда вокруг нас, им известны наши пути, они достаточно мудры, возможно, ближе к нам, нежели нам хотелось бы думать. Помню, в одной передаче показывали их уловки: они приносили нераскрытые орехи — скажем, каштаны — на автотрассу и подкладывали под колеса проезжавших машин, чтобы расколоть скорлупу, а потом, когда движение затихало, спускались за ними. Смышленые птицы: пользуются плодами человеческих трудов. В той передаче был эпизод, как они мастерили из веток приспособления, чтобы вытаскивать еду из мусорных контейнеров — подобную сообразительность выказывают только человекообразные обезьяны. Может, мы слишком долго не обращали внимания на ворон, и они сильно эволюционировали — быстрее, чем кто-либо еще. Говорю все это, потому что вижу ворону, устроившуюся на проводах. Еще одна, большущая и черная, сидела на ветке кривобокого дерева за окном в тот самый вечер, когда две девчонки в школе донимали меня насчет своего будущего — какого будущего? Эти черные зловестницы летают слишком высоко и быстро, чтобы оказаться добычей волков, да к тому же слишком умны.

15

Английский художник-экспрессионист.

— Работы еще много?

Молодой человек оборачивается, кивает, а потом продолжает торопливо орудовать баллончиком.

Я оставляю его за этим занятием; мне нравится его почин, хотелось бы, чтобы он раскрасил побольше стен в этом селении, разбавил унылую серость розовыми и зелеными, свежими, яркими и веселыми оттенками, создал иллюзию, будто среди руин еще осталась какая-то надежда; я иду дальше.

Шагая по дорожке, вспоминаю старика-соседа, что раньше жил напротив дома, где прошло мое детство. Приятный такой старик, господин Фудзибаяси; какое-то время, по его собственным словам, провел в Америке, много где бывал, много чего видал. Он вышел в отставку, когда мне было лет десять, а ему, наверное, около семидесяти. Время от времени он брал на себя обязанности парикмахера: делал стрижки — в основном детям, в знак расположения к их матерям, — и у него хорошо получалось, потому что он аккуратно управлялся с ножницами и мог поддержать разговор на любую тему — верный признак хорошего мастера; даже если ребенок в кресле без умолку болтал про 3D-игры или супергероев, господин Фудзиябаси умел подстроиться. В какой войне он участвовал, никто из нас, детей, толком не знал, известно только, что в том конфликте были задействованы пушки, танки и солдаты; ну и достаточно — кто-то говорил, что все происходило в Афганистане (где

это вообще?), но… разве он мог там сражаться за нашу страну? Разве мы тогда не сохраняли нейтралитет? Девятая статья Конституции [16] ? Или то были миротворческие силы? Или его призвали американцы? Он наполовину американец? Состарившись, господин Фудзиябаси все реже и реже выходил из дому — ноги ослабели — и большую часть времени проводил перед постоянно орущим экраном. Проходя мимо, можно было услышать обрывки новостей или надрывные вопли героев дневного сериала, доносившиеся из открытого окна. Маленький садик старика пребывал в диком запустении, так что время от времени кого-нибудь из нас приглашали навести в нем порядок, и мы орудовали имевшимися у нас нехитрыми инструментами, покуда наши худые загорелые ручонки не начинали болеть, а нежные ладошки не покрывались волдырями. Нам нравилось, как господин Фудзиябаси подстригал нам волосы, нравилось, как он попутно рассказывал про войну, сообщая бесчисленные названия самолетов и боевых операций. Может, он все это выдумывал, но нам все равно хотелось ему верить; для ребенка эти рассказы вполне годились. Я до сих пор представляю его внутри этого угрюмого дома — я заходил туда несколько раз, приносил ему бэнто [17] от моей матери; старый плоский экран мерцал на аскетически голой стене — вижу, как он там сидит, а мир вращается перед ним и выкладывает подробности своего существования: войны, политические интриги, терроризм, похищения, мошенничество, голод, уличные беспорядки, страх. О чем он думал, глядя на все это, когда ноги почти отказали ему? Уйти он не мог. Впадал ли он в отчаяние? Просто выключал телевизор, когда становилось невмоготу? Вздыхал ли он, как я теперь, из-за всего происходящего? Бывал ли пресыщен? Волновало ли его, этого ветерана, который знал все про супергероев, потому что сам являлся одним из них, и даже, по его собственным словам, имел медали, подтверждавшие сей факт (нам очень хотелось ему верить, и, хотя мы никогда их не видели, они сверкали в наших мечтах), все это? Или он вздыхал от осознания, что ничего больше не может сделать, ничего больше не может изменить? Он остался в прошлом. Его слава — в прошлом. Его рассказы — о прошлом. Я думаю о нем, когда сижу один и бурчу про себя, сознавая, что, скорее всего, закончу, как он, в одиночестве — смеркается, а я ничего не делаю, ничего, только безнадежно разыскиваю…

16

Статья из Конституции Японии 1947 г., декларирующая отказ государства от ведения войн и создания вооруженных сил.

17

Однопорционная упакованная еда в Японии.

Столько воспоминаний за прогулку. Может, потому я и брожу по вечерам: заглядываю в прошлое, смотрю в беззвездное небо и вызываю из забвения пережитое, перечувствованное, ведь именно воспоминания останутся неизменными и пребудут со мной, пока рассудок не оставит меня окончательно.

Все бездомные твари выползают по ночам, чего-то ищут. Ищут и ищут. Все бездомные твари.

Марина на своем обычном месте. На щеке у нее ссадина.

— Что случилось? — спрашиваю я и оторопело озираюсь, мне внезапно становится страшно.

Она пожимает плечами. Потом достает из сумки сигарету и закуривает. С сигаретами в нашей стране долгая история; мы всегда питали к ним слабость. Когда во многих других странах на них наложили запрет, у нас по-прежнему очаровательно желтели пальцы и чернели легкие. Теперь курильщиков совсем немного, хотя еще остались любители попыхивать, несмотря на высокие налоги, которыми их в конце концов обложили.

— Пришли заплатить мне за секс?

Как обычно, я ничего не отвечаю.

— Вот что я думаю. Вы просто любите ходить и вынюхивать. Разговорчики заводить. Которые ничего не значат. Вы и сами ничего не значите, господин Бродяжка.

Она попала в самую точку.

— Извините, если потревожил вас.

— Нет. Вы меня не потревожили. Собственно, это и раздражает. Лучше бы потревожили. Денег заплатили. Обошлись бы со мной грубо, как все мужчины. Думаете, вы не такой, как все?

— Ничего я не думаю.

Хотя это неправда. Думаю. Много думаю. В эту самую минуту я думаю, какая она отважная женщина — выходит каждый вечер, принимает всех входящих (простите этот каламбур) и тем не менее остается в живых. Даже в стране, которой она не нужна. Ходит, живет, что-то делает. Я не могу смотреть на нее свысока, я ею восхищаюсь и, пожалуй, немного влюблен. Еще в колледже (как раз перед тем, как я встретил Асами) была у меня одна знакомая девочка, она тоже училась на преподавателя физкультуры, и ее красота сводила меня с ума. Когда она впервые спустилась по ступеням лекционного зала, то показалась мне такой недоступной (шла довольно претенциозная лекция по спортивной психологии, и я с удовольствием отвлекся). Меня поразила ее внезапная и сокрушительная красота: идеально ровные белые зубы, лукавая улыбка, которая только подчеркивала их блеск, гладкие длинные волосы, сверкавшие в электрическом свете. Мы несколько раз выпили кофе, подружились, и, наверное, я был отчаянно влюблен в нее, жалкий сосунок рядом с таким прелестным и первозданным существом. Но все это я держал при себе. У меня не хватало смелости, а может, опыта, чтобы сделать первый шаг. Через несколько месяцев она куда-то переехала (я так и не доискался причины), и вскоре мы окончательно потеряли друг друга из виду, хотя я уверен: ее это особо не тяготило. Разумеется, ничего бы у нас не вышло, даже если бы я набрался смелости и открылся ей; а вскоре главное место в моей жизни заняли Асами и Руби. Но в тридцать лет человек всегда будет задаваться вопросом: «Что, если бы все сложилось иначе? Что, если бы то-то, и то-то, и то-то?..»

Не понимаю женщин. Думаю, сейчас все совершенно очевидно. Мне с ними ничего не светит. Я им не нужен, я недостойный мужчина. Я могу привлечь внимание разве только тех двух странных школьниц, которые невесть с чего в меня втрескались или что-то в этом роде… Такова моя доля. А женщины, которые привлекают меня…

И моя жена…

Я думаю. Думаю. Много думаю. Но это вряд ли к чему-нибудь приведет.

— Господин Бродяжка, почему бы вам как-нибудь не заглянуть в мое окно? Возможно, вам понравится. Я оставлю занавески открытыми. Посмотрите, что такое жизнь. Какая она несправедливая.

Мне нет нужды смотреть в ее окно. Я и так знаю все про эту жизнь. Но предпочитаю не возражать.

Она умолкает и глубоко затягивается.

— Вы говорили, что судействуете на детских футбольных матчах. Что ж, загляните в мое окно, полюбуйтесь на меня в действии. Прикиньте, изменит ли хоть что-то красная карточка. Не будет никакого наказания за… Как вы это называете? За нарушение.

Я не знаю, что делать. И не совсем понимаю, о чем она говорит. Или отказываюсь понимать. Может, дотянуться до нее физически, дотронуться рукой, и тогда она примет мое… мое мирное предложение? Чего я пытаюсь добиться? Почему останавливаюсь и разговариваю с ней? Почему я не рядом со своей драгоценной женой, не утешаю ее? Не рыдаю рядом с ней, не заклинаю подняться?

Та девочка в колледже. Ее звали Аи. Ну, разумеется…

Я протягиваю к Марине руку, и секунду-другую мне кажется, что она попытается ткнуть в нее зажженной сигаретой, затушить тлеющий табак о мою кожу, поставить на мне клеймо. Но она вкладывает сигарету между моими пальцами. Я затягиваюсь, неотрывно глядя ей в глаза — при посредничестве этой сигареты мои губы соприкоснулись с ее губами. Конечно, я закашливаюсь. Давлюсь, будто новичок. Она смеется. Сказать ей, какая она милая, когда улыбается? Невероятно невинная. Впредь постараюсь почаще закашливаться, может, набьюсь на сочувствие. Потом я возвращаю ей сигарету, осторожно вставляю между губ. Моя рука дрожит. Нервозность. Одиночество. Нелюбовь. Женщина. Находясь рядом с ней (и с Майей, и с Марисой), я прихожу в восхищение. Прекрасные женщины. Прекрасные женщины заставляют меня восторгаться или рыдать. Я это уже говорил? Моя рука осторожно вставляет сигарету между ее губ. Так близко, будто я…

Поделиться с друзьями: