Черная свеча
Шрифт:
Оскоцкий пальцем тычет в покойничков, кричит от дрянности своей весело: «Я вам — баню! Вы мне — побег! Я вам — кино! Вы мне — побег! Таперича — в расчёте!» Чо к чему кричал, раз в расчёте — непонятно.
— Кто у вас нынче на верхних нарах устроился?
— Вишь, беспокоят тебя наши дела. Душу, Евлампий, попортить трудно…
— За мою душу, Николай Пафнутич, не страдай. У руля кто стоит в воровской зоне?
— Водяной. Кешка Водопьянов. Самостоятельный вор, тихий, до крови не жадный. Уже побег сколотил, с полпудика золота на материк ушло. Старается паренёк.
— То ушло навсегда. Жалости не осталось…
— Как знаешь… Оно, может, и правильно: бригада ваша знатная. И бугор ваш, рыбина скользкая, у начальства в почёте.
— Бугра оставь в покое. Не сел на воровской крюк, уже и рыбиной стал?!
Фунт поднёс своё татуированное шрамами лицо к высохшему лицу Сосульки:
— Я сразу понял — зачем ты пожаловал, с червей ходить не стоило. Говори только о деле, иначе ухо оторву!
— Офраерился ты, Евлампий, донельзя, — вздохнул Сосулька, — запамятовал: вор, как нож, везде пролезет.
— Не грозишься ли, Николай Пафнутич? — на этот раз вкрадчиво спросил Фунт и как остановил все звуки: такая вдруг вокруг них образовалась плотная тишина.
Дед сглотнул слюну, голос стал ломче, но не задрожал:
— Придержи злобу — со старым товарищем говоришь по прошлому своему ремеслу. Верно толкуют — нрав у тебя дурковатый образовался. Лучше на ус мотай: откуда туда грязь плывёт.
— От Дьяка!
— Т-с-с… торопишься! Думай — какая выгода Никанорушке с того?
— Тогда менты.
— Такое же мнение имею. Хитрости имя не занимать. Да и вам тоже. Не лупись. Знаю — бригадой перед поселковым советом деревца сажали. Для свободных граждан старались. Думать без смеху не могу: Дьякушка, злодейчик всероссийский, как Ленин, улучшает ихнюю жизнь. У других зэков все по-людски: вышел, заглотил банку спирта, поймал бабу посговорчивей, в рожу менту дал и прямым ходом — в БУР. У вас благородно получилося. С чего бы, Фунтик?
— Замочи один рога — всю бригаду спалит. Воры выносят решение, и все ему подчиняются…
— Не туда гребёшь. У воров всегда опчая выгода, а у вас бугор пенки снимает…
— Дьяков керосин! Не отпирайся! Жалею — горло старой жабе не порвал!
— Опять ты к чужой глотке тянешься. Разве можно за фраера — бугра на уважаемого вора руку поднимать? Стыд-то какой! Тебя самого, когда выписывали из воров, с миром отпустили. Могли иначе постановить…
Николай Пафнутич глубоко вздохнул, высморкался, старательно вытер ладонь о голенище яловых сапог.
Чахлая полоска заката, переливаясь, умирала в слезливых глазах Сосульки, огорчённого поведением Граматчикова.
— …Стал бы тогда твой час последним перед вечностью. Кто понять сумел, нужное словцо замолвил? Молчишь. У Никанора Евстафьевича и грех, и доброе дело душа спрятать может. Он для тебя в ней добро нашёл. Помягчай к нему, парень. Просьба наша такая. Ещё ответь мне, Фунтик, кто это догадался партийного крикуна на картине намалевать? Опять бугор ваш?!
— Хоть бы и я!
Николай Пафнутич дышит с тяжёлым присвистом:
или смеётся про себя, или возмущается, не поймёшь.Но говорит ровно, не говорит даже, а выговаривает, как нашкодившему мальчонке:
— Ты — нет. Ты можешь «медведю» брюхо распороть, грохнуть кого по запарке. Далеко думать тебе не дано. Длинные, змеиные мозги для такого дела нужны. Особенные, я бы сказал. Бугор, получается… Хорошую сеточку плетёт фраерок, чтоб золотую рыбку выудить. Для себя…
Искалеченная улыбка, сменившаяся короткой судорогой, тронула лицо Граматчикова. Он примерился к Сосульке тем же невыразительным взглядом, от которого многим становилось неуютно ещё до того, как Евлампий вынимал нож. Он сказал:
— Делить нас пришёл. Не по-вашему у нас скроено? Но, благо, нету у тебя такого клина. Одно ботало, и то поганое. Его оторвать можно. Инструмент — при мне.
— Старость смертью не напугаешь, Фунтик. Ты же не бандит с большой дороги, не потерявший совесть комсомолец. Сурьезный вор… в прошлом.
— Тогда не вози по сухому пузу мыло. Говори — с чем пришёл? Кроишь, мозги наизнанку выворачиваешь. Завязывай!
Сосулька пошевелил губами, поглядел на Граматчикова, почесал грязную голову:
— Неправду с тобой играть не стану. Рушится наше дело. Дорога в тропку выродилась, а тропка повела честных воров к кладбищу. Колымские блатные постановили беречь тех, кто всю жизнь жил и живёт по нашим законам. Меж пальцев у ментов прокрался Сосулька, чтобы передать тебе лично их низкую просьбу. Должны вы с бугром твоим кручёным вывести на свободу в целости и сохранности Никанора Евстафьевича. А коли кто из вас раньше его по ту сторону образуется… извиняйте.
— Кончай! Фраерам жевать надо, мне и так ясно, что дело тёмное. Буду с Вадимом толковать.
— Осторожненько только…
— Учишь?!
— Зачем? Совет даю. По старости разума, слава Богу, не лишён. И на меня, в крайности, не цельтесь: во мне проку мало. Другие есть головы вашу судьбу решать.
— Шкуру бережёшь, Николай Пафнутич?! Береги. Кому она только нужна? Крови в тебе тоже не осталось: одна жёлчь с хитростью пополам. Тоскливый ты человек. Муторный. Ответ получишь после нашего разговора.
Граматчиков встал, потянулся, медленно растворяясь в темно — сиреневых сумерках, направился к бараку.
Николай Пафнутич поёжился, запахнул телогрейку, опустил у шапки уши. Кровь почти не грела, потому так приятно было спрятаться в старую, но добротную одежонку.
Вор, одиночество, ночь. Наконец-то их оставили в покое…
— Иди сюда, Евлампий! — позвал Граматчикова бригадир, когда, выпив кружку воды из стоящей у порога деревянной бочки, тот начал стаскивать сапоги. — Послушай, что придумал Убей-Папу.
— Вадим Сергеевич! — заломив руки, воскликнул успевший обзавестись остренькой бородкой почтальон и культработник. — Это не я придумал. Общелагерное мероприятие. Плановое! Распоряжение спущено руководством колонии. Я обязан проводить его в жизнь. Самодеятельность есть форма выражения личности в искусстве, развитие коллективной культуры масс.