Черная жемчужина
Шрифт:
Чего они хотели от Ольги? Возможно, Муравьев прав, и это первым приходит в голову – это была месть или угроза ее мужу. Прицепили на свой автомобиль этот нелепый номер и решили, что всех сбили с толку. Да и вообще, конечно, не предполагали, что его кто-то разглядит. Они ведь не знали, что Алена и тот парень, свидетель, «ботаник», как называл его Муравьев, этот номер разглядели. А также они не предполагали, что Алена начнет дело копать. И если со стороны «ботаника» опасности особой нет: ну, сняли номер – и всех делов, разъезжайте неопознанными, – то со стороны Алены опасность для них может быть посерьезней. Интересно, знают ли они, с кем связались невзначай, кого вздумали использовать к качестве подопытного кролика? Она не Кролик, а Дракон, а подопытный Дракон – это опасная штука…
Впрочем, Врубель-Ушат знал, что
И все же Врубель решил над ней подшутить. Ну да, он же и представления не имеет, например, о грамоте, врученной Алене МВД за то, что она раскрыла попытку уничтожить картину Васнецова «Ковер-самолет» в местном художественном музее…
Васнецов… И тут Васнецов. Вообще, как-то много художников в этой истории. Васнецов, Врубель, потом тот неизвестный лагерник, обрывки картины которого Алена видела сегодня около мусорного ящика…
И все они такие разные! Светлый, радостный Васнецов – и монохромный Врубель… Монохромный? Откуда это слово взялось? А, ну да, дед рыжих Василия и Натки говорил про монохромного Врубеля.
Ладно, ерунда, это не имеет к делу отношения. А вот о чем стоит подумать: зачем Дальтон, он же Врубель, дал Алене адрес на Донецкой? Наверное, чтобы любопытная писательница туда пришла. И что там ее ждет? Ее убьют? Схватят и посадят связанной невесть куда? Начнут стращать, чтобы она не проболталась о результатах своих поисков, будут требовать, чтобы вообще бросила что-то искать? Но ведь ей ничего не может помешать вот прямо сейчас позвонить, скажем, Муравьеву и позаботиться о страховке…
Ну разумеется, никуда звонить она не будет. Муравьев ее снова на смех поднимет. Нет уж, хватит. Только сама.
Сама-сама, быстро-быстро?.. Но там опасно… Наверное, лучше никуда не идти.
Наверное. Конечно! Да.
Только ведь Алена умрет от любопытства, если не пойдет. А времени, между прочим, уже шесть. Пора!
Из воспоминаний Тони Шаманиной (если бы они были написаны, эти воспоминания…)
Я помню ту ночь…
Мне с вечера не спалось, было очень душно. И все время ужасно хотелось пить. Как будто сердце горело. Я думала, оно от любви горит, а оно, может, от дурных предчувствий… В ту ночь вся жизнь кончилась, но я этого не понимала. Просто не спала, просто мучилась от любви, просто хотела пить. И вечером на кухню за водой бегала, и ночью. А мне идти надо было через спальню родителей, а мама спала очень чутко, и поэтому я наконец взяла с собой воды в кружке. И вот снова проснулась – в полночь… Меня всегда будили часы, которые били за стенкой, у Вахрушиных, вообще не понимаю, как можно было спать в одной комнате с такими часами, а Ленка говорила, что им совершенно ничего спать не мешает, она даже ничего не слышит, дрыхнет без задних ног, а у меня гнилая буржуазная душонка, если я не могу спать в такт звону часов, которые отбивают наше новое, советское время. Помню, я один раз так рассвирепела от этих глупостей, которые вечно изрекала Ленка, что сказала: «Это у тебя гнилая буржуазная душонка, если ты можешь спать в то время, когда часы отбивают наше новое, советское время!» Это была точно такая же чушь, как та, которую беспрестанно несла сама Ленка, но на нее это подействовало. Она стала ко мне поменьше цепляться, а иногда часы даже вообще не били – то ли их забывали завести, то ли Вахрушины просто гирьки отпускали: наверное, часы им и самим тоже иногда мешали.
Ну вот… а в ту ночь часы снова шли. И я, проснувшись и потянувшись к кружке, услышала, как они отбивают полночь.
Я попила и подумала, что я не сплю, как самая настоящая влюбленная. Ну, на самом деле я и была влюблена в артиста театра оперы и балета, тенора Порошина. В него были влюблены все барышни, девушки и дамы города. Ну, и девочки тоже, кроме, разве, самых уж младшеклассниц. Порошин – его звали Игорь Владимирович – жил в гостинице «Москва», рядом с театром драмы. Утром, к одиннадцати часам, он ехал на репетицию. И мы, девчонки, которые его обожали, приходили
к десяти и топтались около гостиницы, ждали, когда он появится. Потом, держась на почтительном расстоянии, шли за ним по Свердловке до трамвайной остановки. Порошин на трамвае ездил до театра.Некоторые обожательницы, которые учились в первую смену, даже с уроков иногда сбегали, чтобы на Порошина посмотреть. Но мне везло. Я в том году училась во вторую. Поэтому и вставала рано, в половине седьмого, вместе с папой, чтобы успеть уроки сделать и к десяти быть свободной. Просто на всякий случай. Вдруг Порошин пойдет пешком? И тогда можно будет прогуляться за ним, поодаль, просто так, глядя на него и думая о том, какой он высокий, красивый… Иногда я в мечтах набиралась смелости и решалась проехаться с ним в одном вагоне трамвая. Но это только в мечтах – в жизни не решилась бы, понимая, как это глупо будет выглядеть. А как-то раз домечталась до того, что представила, как я еду на папиной служебной машине – сама, без шофера еду, сама за рулем, как Любовь Орлова в кинофильме «Волга-Волга», – и догоняю Порошина, останавливаюсь, открывая так шикарно дверцу:
– Игорь Владимирович, вас подвезти?
А он останавливается и смотрит на меня своими огромными черными глазами, такими же, как у Ленского, которого он пел в «Евгении Онегине», или как у Надира из «Искателей жемчуга»…
В сиянье ночи луннойЕе я увидал,И арфой многоструннойЧудный голос мне звучал…Я не могла удержаться: плакала, когда по радио передавали эту арию. Плакала и в этот вечер, потому что мы вернулись из оперного, где опять слушали «Искателей жемчуга» Бизе, и я не могла сдержать слез, то ли от любви, то ли от красоты, то ли от всего вместе. Я просто не могла с собой справиться, потому что, когда Надир пел:
О ночь мечты волшебной,Восторги без конца…О где же ты, мечта,Где ты, греза,И счастье?.. —голос его дрожал от безнадежности потери, как будто силился подсказать мне, что я все потеряю, все. Но я этого не понимала. Я только один раз оглянулась на маму – и увидела, что на ее щеке блеснула слезинка. Мама тоже плакала! Ну, подумала я тогда, значит, мне можно не стесняться, можно плакать.
Почему я не оглянулась на отца? Возможно, его глаза тоже были влажны от слез прощания, от слез предчувствия прощания…
Когда мы уходили из театра, когда уже вышли в вестибюль, я сказала родителям, что обронила перчатку, и вернулась. Подбежала к гардеробщице – там их несколько было, в раздевалке-то, ну, я выбрала ту, лицо у которой вроде бы подобрей было, и спросила ее, увидит ли она сегодня еще раз Игоря Владимировича Порошина.
Она так хитро на меня посмотрела и говорит:
– А что?
А у меня и слова с языка нейдут. Стою, как дурочка, как школьница, которая не приготовила урока, – и молчу.
– Ну ладно, – сжалилась она надо мной. – Давай свою записочку.
– Ой, – так и ахнула я, – откуда вы знаете?
– Да, милая, – говорит она, – думаешь, ты одна такая? Каждый вечер такие записочки нам всем передают, а еще сколько в театральном подъезде оставляют!
– Что вы говорите?! – Я так и помертвела. А потом подумала: ну а как же, как же иначе, когда он по Свердловке к трамваю идет, за ним целый шлейф поклонниц тянется. Конечно, не я одна такая умная: записочку написать.
– А он их читает, записки эти? – спросила я дрожащим голосом.
– Надо быть, – по-старинному ответила гардеробщица. – Надо быть, читает. А что бы не читать? Небось мужчине всегда приятно, когда ему в чувствиях изъясняются. Вот только отвечает ли кому – тут я тебе ничего не скажу. То есть я так думаю, что ответа тебе не дождаться. Ну сама посуди, когда ему письма писать? Опять же – человек он женатый…
– Как женатый?! – ахнула я.
– Да как все, – хмыкнула гардеробщица. – Как все люди. Жена у него в Ленинграде живет, она балерина, говорят, если Порошину на новый сезон контракт возобновят, так и она сюда приедет. Сколько ж можно жить по гостиницам да в столовках желудок портить, заживут, как все люди!