Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Единовластный правитель «Советского писателя» Николай Васильевич Лесючевский — сталинский сокол, Ма-люта Скуратов — всех женщин, включая уборщиц, принимал на работу самолично. Некрасивых не брал. При нем жизнь в коридорах замирала — женщины боялись выйти даже в туалет. По слухам, он поколачивал свою пожилую секретаршу.

Среди его конкретных жертв числились Борис Корнилов, Ольга Берггольц, Николай Заболоцкий — доносы Лесючевского на них всплыли в «оттепель». Тогда же его попытались снять. В издательстве прошло собрание-судилище, все было на мази, но Лесючевский за ночь перевернул ситуацию. Наутро закоперщики были уволены с волчьим билетом.

Жил он один в Резервном переулке в огромной неуклюжей квартире. Жил скромно, казны не скопил, дензнаки его не занимали, он владел большим — главным издательством страны. Были у него и дети, они не светились,

возникли только на похоронах, понурые, зашуганные.

Лесючевский с закрытыми глазами знал портфели всех редакций, графики прохождения рукописей, биографии сотрудников — все до мелочей. Альфой же и омегой издательского дела считал РЕДАКТОРА. Все прочие службы — бухгалтерию, плановый отдел, производственный — ставил ниже. Редактор имел сногсшибательные преференции. Во-первых, два присутственных полудня в неделю. Во-вторых, редактор мог встречаться с автором даже в ресторане ЦДЛа в рабочее время. И наконец, приоритетность редакторства была намертво вкручена Лесючевским в сознание трудового коллектива: грызни — по этому поводу — среди сотрудников не было.

Но горе редактору, если он сбивался с лыжни! Нерадивость в редакционном процессе каралась по неизменному ритуалу. Хозяин ласково пытал жертву под наркозом возможного милосердия, пытуемый размякал, затем на несчастного обрушивался ор, от которого стыла кровь и дрожали стены, и в итоге изгон — в хлябь, в пургу — на вымирание…

План издательства был забит секретарской литературой. Бешеные тиражи начальников прямиком из типографии, минуя магазины, шли под нож, на переплавку, чтобы в следующем году принести создателям свежий барыш. Когда случалась опечатка или просто запарка, редакторов скопом гнали в типографию вклеивать вставки на последнюю страницу или одевать книги в супера. В типографии Нюра с Лелей услышали гул производства: лязг металла, мерные удары печатных машин… Про это они только читали — у Андрея Платонова.

Но даже Лесючевскому приходилось наступать на горло собственной песне. В тематических планах издательства всегда присутствовал — как еврейская процентная норма в гимназиях — ограниченный контингент сомнительных авторов: Аксенов, Тендряков, Трифонов… Когда пришла пора издавать Пастернака, Ахматову, Мандельштама, Лесючевский во всеуслышание заявил на собрании: «Издаем врагов…»

Как-то в редакцию спиной вдвинулся человек в кожаной куртке, продолжая говорить в коридор. Лёля глазам не поверила: Шукшин! Он был как в кино, сосредоточенный, «деревенский» — феноменальный. До этого он присутствовал в редакции лишь в виде затертой исписанной карточки в редакционном портфеле. Роман «Я пришел дать вам волю» так и не вышел при его жизни — Здгавствуйте, — пробормотала Лёля, растерявшись.

Вскоре позвонили — с нахрапом: «У вас должен быть Шукшин, позовите».

Лёля постучала в кабинет начальства: «Вас к телефону», без обращения, потому что в отчестве Шукшина торчала кость — корявая «эр».

Шукшин взял трубку, выслушал, морщась.

— Не тяни резину. Ты, главное, ехай. Ехай по-быстрому. — И улыбнулся Лёле знаменитыми скулами. — Спасибо.

А служебный роман с начальником разгорался. Лёле нравилось в нем все: его поколение, биография, худые прямые плечи, как он балует свою трубку — чистит, ковыряет, топчет крохотным пестиком. Его любили даже самые свирепые, одинокие тетки. И байки его были удивительными: в школе его погладил по голове Берия, а Булата не погладил. Окуджава был его одноклассник, товарищ. У Феди были все его записи — домашние, застольные: «Женщины-соседки, бросьте стирку и шитье. Живите, словно заново, все начинайте снова…» Дворянской крови армянин из Тбилиси, он был не очень известным писателем, но писал хорошо — неброско, точно, коротко. Лёле очень понравился его последний рассказ — «Английский инструментальный молоток». Она влюбилась.

А его умиляли в Лёле картавость, нерусскость, сдержанность, рост, неучастие в издательских интригах. Он любовался издалека, как, отрешаясь от редакционной суеты, она, уткнувшись в словари (писала диплом), пальцами обеих рук машинально скручивает в тугие трубочки ненужные бумажки — фантики от конфет, использованные проездные билеты… Все это он отслеживал сквозь дымчатую поволоку очков, которые носил и для зрения, и для сокрытия периодического похмелья, о котором Лёля пока не знала. Как-то они сидели на бульваре, почему-то Федя курил не трубку — сигарету. Он сказал, что у нее молодые волосы, что у них мог бы быть замечательный сын… Огонек упал на ее стеганое новое пальто, которое купила Ида, — прожег дырку. Лёля прикрыла дырку рукой, ей почему-то стало жалко Иду. Но дело, конечно, было не в пальто — дыра образовалась в ее жизни.

Могила

Бернарда Лауэра в Варшаве. Похоронен в 1918 г.

И вдруг возник Лесючевский! В день рождения Лёли он, шурша бровями, влетел в редакцию с плиткой шоколада «Гвардейский». И заорал на заведующую с косыми глазами:

— Почему она на работе?! У нее сегодня девичник. Домой!

Скоро Лёлю повысили из секретарей в младшие редакторы. На горизонте мигнуло полноценное редакторство. Мигнуло и погасло: Лесючевский младших редакторов не поднимал. Это был его принцип. Младшие старились на своем месте и выходили на пенсию тем же чином.

Однако Федя обнадежил ее и дал тайком, незаконно, на пробу написать редакционное заключение на графоманскую рукопись, потом еще и еще…

Он сидел в одном кабинете с заведующей, писал вежливые отказы склочным авторам — самое сложное в редакторском деле. И вдруг резко на полуслове-полубукве клал ручку, брал трубку и выходил отдышаться. Но покурить ему толком не удавалось. В коридор высовывалось косоглазое лицо заведующей: «Федя! Письма!»

Лёля думала только о нем, все отошло на второй план. Когда начинался запой, он предупреждал ее: «Если умру при тебе, немедленно уходи».

Сестры поменялись ролями. Лёля жила, а Нюра тоскливо ждала перемен. Лёля почему-то надеялась на лучшее и не хотела идти домой, зная, что там ее ждет горестный лик сестры.

Умер отец, и следом за ним бабушка. Сестры отправили Иду в Дом творчества под Москвой, откуда вскоре пришло письмо с привычным акцентом.

Дорогие мои дети! Решила написать, хотя ничего особого пока нет. Любуюсь кошками. Они очень каприсные. За столом сижу с писателями — узбеками, такие маленькие, только чай очень сильно мешают, как глухие. Если они не скоро уедут, я им об этом скажу. Вы очень понравились узбекам и женщинам. Узбекам я не доверяю, им нравятся все русские девушки, а женщины сказали, что вы очень интересные, воспитанные, женственные, хотя вы и не любите этого слова. Я тоже думаю так. Но было бы лучше, если бы вы не морщились, были более подвижными и не курили папиросы…

«Сигареты» в Идином лексиконе так и не прижились.

После смерти отца семейный бюджет стал пускать пузыри. Оказалось, все тянул он. Сестры, занятые учебой, работой, романами, не очень об этом задумывались. В последние годы они с отцом вообще мало общались. Причина: обида за мать, от которой отец уходил на год к другой женщине. И его биографией особо не интересовались, знали, что отец отца, их дед, расстрелян. Остался снимок: их прадед, банкир Бернард Лауэр, буржуй с сигарой, рядом стильная красотка прабабка и будущий дед, франтоватый школяр, залетевший из Сорбонны домой на вакации, — возле своего модерного дома на Аллее Руж в Варшаве. Второй сын и дочь, будущая мать Янека, на фото не попали. Бернард, убоясь увлечения детей марксизмом, разбросал их по разным университетам: Сорбонна, Цюрих, Берлин… Но зараза оказалась сильнее его предусмотрительности. Выучившись, дети вернулись в Польшу; за свои пристрастия загремели в тюрьму, откуда в начале 20-х по обмену заключенными оказались в новой России, где им и пришел конец в 37-м.

На тридцатилетие Победы в издательстве намечалась пьянка. Федя позвал Окуджаву. Сотрудники привели детей и даже внуков — на память. Лёля с Нюрой помогали готовить столы. С нетерпением — когда же конец говорильне? — всунулись в актовый зал и обмерли: в президиуме сидели обвешанные наградами носатые ветераны — одни евреи!.. Местные и пришлые — сотрудники еврейского журнала «Советише Геймланд», приписанного к «Совпису», к скрытой ненависти патриотического крыла издательства.

Русские ветераны в президиуме — Зеленин и Капустин — неприметно сидели по бокам. Распухший Зеленин еще не отошел от вчерашнего нападения Мариэтты Шагинян. Крохотная орденоносная старуха битый час не шла на редакторские уговоры. Зеленин орал ей требования в тугое ухо, оборудованное слуховым аппаратом, но безрезультатно. «Не надо повышать на меня голос, — ровно говорила Мариэтта Сергеевна, — я вас прекрасно слышу». И подвела черту: «А вот теперь я прекращаю разговор, я выключаю аппарат». Зеленин с багровым лицом, колотя воздух руками, пытался вдогонку дообъясниться, но Мариэтта Сергевна была уже вне досягаемости. А Капустин, тот самый «местком»-заика, который при поступлении Нюры с Лёлей сказал: «Мест нет», с нетерпением поглядывал на часы: его ждал друг Лео Кошут, директор берлинского издательства-побратима «Фольк унд Вельт», тоже ветеран, но с другой стороны. Под Лугой Кошут с Капустиным стреляли друг в друга.

Поделиться с друзьями: