Черновик чувств
Шрифт:
Марианна долго смеялась над моим праздничным выступлением. И плакала, долго и тихо.
Вечер был удивительный. Синий и черный. Похожий на обложку Охранной грамоты. И на пограничный столб.
Он свободно входил в открытые окна, останавливался у приотворенной двери и повисал на раскаленных кончиках папирос, супрематически двигавшихся в темноте.
Краски и линии за окнами превращались в звуки. С наступлением темноты они интенсивнее оживали и, не слушаясь, прыгали по улицам, сталкиваясь друг с другом и друг другу мешая.
Ощущение вещей от глаз переходило к ушам.
Тост
Боже, как все были милы и трогательны! Все непременно желали нам счастья. Тогда я сказал, что нашу дочь будут звать Натальей Аркадиевной и что у нее будут хорошие манеры. Марианне очень понравилось это соображение. Она сказала, что мы не отдадим маленькую Наташу в полную среднюю школу потому, что нам не нравятся здоровые и жизнерадостные социалистические дети, не знающие ужасов крепостничества.
Аня слегка опьянела и заплакала. Она незаметно прошла в кабинет Александра Степановича и плакала там. Меня это очень расстроило. Я тихонько постучался к ней и тотчас же увидел лежащие на ковре два больших пепельно-голубых глаза. Они двинулись. Я сказал:
– Не надо, Аня, не надо...
На секунду глаза пропали. Один появился на мгновенье раньше второго. Я повторил тихо:
– Аня, не надо.
Глаза заплыли куда-то за слезы и неожиданно переместились, вздрагивая на спинке дивана.
– Ну пожалуйста, - сказал я и ласково провел ладонью немного выше глаз. Здесь были волосы. Глаза стали пропадать все чаще и чаще. И волосы мелко вздрагивали у меня под ладонью. Я тихо просил:
– Ну, не надо. Ну, пожалуйста, Аня...
Ей было очень жалко недавно застрелившегося Коку Кобальта и Нику Никель, его подругу-вдову; жалко свое, косо складывающееся двадцатилетие. Жалко Женю и его глупую историю с Корочкой. Наверное, даже нас с Марианной ей было жалко. Я очень хорошо понимал ее. Конечно, жалко. В таком положении мне было бы очень грустно думать о Коке, Нике и обо мне с Мариан-ной.
Потом она долго и медленно утихала. И только иногда вдруг побольше глотала воздуху на короткий и влажный всхлип.
Марианна поцеловалась с Женей и закричала ему:
– Теперь ты, пожалуйста, не позабудь. Женя, дай-ка мне, братец, печенье. Ты очень хороший, Женя. Ни-и... Эй, ты! Конечно, ты!
Аня сильно курила и как-то здорово и очень красиво проглатывала дым. Во всяком случае назад он не возвращался. Что с ним она делала я не знаю. Марианна уверяет, что это был фокус.
Марианна хотела отрезать Надину косицу. Женя говорил ей, что это неприлично, потому что у Нади от этого непременно испортится цвет лица. Но Марианна не слушала. Потом послушалась. Потом отняла у меня папиросу и обожгла пальцы.
Упала она с девятого или даже одиннадцатого этажа и сразу притихла. Аня так здорово заглотала дым, что Марианна восхищенно замерла, втайне и с тревогой надеясь, что он появится откуда-нибудь из Аниного уха, как это иногда бывает у Аркадия или у папы, после того, как они жестко настаивают на том, чтобы она положила на грудь им свою руку и закрыла глаза.
Марианна очень расстроилась и стала серьезной. Она оглянулась. Потом тихонько прошла в соседнюю комнату, сразу изменившаяся и заметно выросшая. Я решительно пошел
за ней.Наконец должно было случиться окончательное объяснение. И только сейчас. Ни за что - завтра. Я не давал себя успокаивать. Я сильно нервничал. Стыли пальцы и под воротничком лихорадил пульс.
Ее часы сильно стучали в темноте.
Она позвала меня.
Потом тревожно спросила:
– Что с вами?
Я молчал. Ее я не видел. Я же был виден отчетливым и черным металлическим силуэтом в окне. Вероятно, она сидела на диване.
Тихо и тревожно она спрашивала:
– Что, что с вами?
– Марианна, - попробовал сказать я. С голосом случилось что-то странное. Он взвился в воздух и скатился с лестницы.
– Марианна, - сказал я, - я люблю вас.
И очень удивился.
Часы ее громко стучали, заглушая мои. Неожиданно я услышал ее движение и неправильно объяснил его. Изредка я слышал ее дыхание. Больше о ней я ничего не знал.
Тогда я опять сказал:
– Я очень люблю вас.
Часы забились быстрее. Глухо вздохнул диван.
Теперь я сильно нервничал.
Она не шевелилась. Она зажала рукой часы, но тиканье просачивалось сквозь пальцы и падало на пол.
Я понял, что она тоже нервничает. И не выдержал и подошел к ней.
Она оказалась гораздо дальше, чем я ждал. Оказалось, что она лежит.
Я прикоснулся к ее ногтям.
Тотчас же отпущенные часы треснули и затрещали настойчиво и громко. Я испугался - мне показалось - сердито.
– Марианна, - сказал я. И тихо повторил:
– Марианна.
Я чувствовал на своих пальцах часть овала и треугольник ногтя Марианны. И тотчас же я вздрогнул, вспомнив, что у Мандельштама в одной из его статей сказано: "Революция в искусстве неизбежно приводит к классицизму".
Марианна поняла.
Но я не сказал ей этого. Я сказал только:
– Я люблю вас, Марианна. Любите ли вы меня? Скажите. Любите ли вы меня, Марианна?
Она уже была в поле, когда я только еще выходил из лесу. А сзади за нами быстро и сбивчи-во, наступая на листья и хрустя в кустарнике, шел дождь.
Вдруг она побежала. От неожиданности я бросился за ней. Потом, удивленный, остановился. Но Марианна бежала и ветер приклеивал языки платья к ногам. Потом она обернулась и ветер вскинул нимбом ее волосы. Тогда она закричала, пошатываясь от усталости и ветра:
– Я очень, очень люблю вас, Аркадий. Я очень люблю вас.
И тихо добавила:
– Ну, конечно.
Часы стучали очень громко и фальшиво и, наверное, их слышали Надя с Женей. Потому что Женя сказал:
– Надя, не пейте водку. А то папа скажет Стеше.
Вдруг мне захотелось начать все сначала и впервые рассказать Марианне о том, что я очень люблю ее. Потом я вспомнил о статье Мандельштама, в которой говорится о том, что мы свобод-ны от груза воспоминаний и что не стоит создавать никаких школ и не стоит выдумывать своей поэтики. Это было, конечно, важнее моего признания, хотя я знал, что за одни эти слова Мандель-штам должен стать моим врагом на всю жизнь. Ибо я не верю в то, что не стоит выдумывать своей поэтики и не стоит создавать своих школ. Но я опять не сказал этого. Я сказал только: