Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Позвольте нам уйти. Пожалуйста! – попросил слабый.

– К-ка-ка-ко-го х-х-ху-ху… пи-пи-да-да-да-ра-ра…? – поинтересовался Андрон.

– Зачем вам понадобился Бозон? – помог ему кто-то.

– Прошу разойтись и дать нам пройти! Пожалуйста! Иначе вас уведут отсюда силой. – Слабый не походил ни на милиционера, ни на офицера КГБ. Однако вытащил из кармана красное удостоверение. Покрутил над головой. Лучше бы ему этого не делать. Пьяная, разношерстная, пошатывающаяся толпа вдруг сплотилась в могучее стадо с единым разумом, который не превозмочь. Личности стерлись. Сила приобрела объем.

«Если в партию сгрудились малые – сдайся, враг, замри и ляг!» – трезво подумал слабый и спрятал очки. Второй неумело сделал вид, будто лезет подмышку за наганом.

– Н-ни ч-ч-что так не п-п-п-портит це-це-цель, к-ка-ка-как выс-выс-выс-трел, – предупредил голос Андрона из задних рядов, про

который не скажешь: «невнятно склонный к заиканию».

– Пусть храбрец выйдет и повторит, – вежливо попросил слабый.

Я т-ту-ту-тошний ра-а-а-бо-бо-тник. Анд-д-д-дрон – м-м-мое н-н-настоящее имя, – сказал смельчак, пробираясь на авансцену. Поправил кислородный баллон на плече, очки. – Вы оба – т-та-такие же м-м-менты, как мы – л-леле-тчи-тчи-чики. – И добавил негромко, не матерно вовсе: – Н-не-несит-т-т-е его обратно, не-т-т-то зас-с-ставлю выкрасить стены в Коллайдере.

Велосипедисты не стали упорствовать. Затащили безжизненное тело обратно. Уложили на операционный стол, запамятовав по дороге, зачем им понадобился разносчик больничной пиццы. Только слабый спросил равнодушно: – Что ты знаешь про JFK? – И не стал дожидаться ответа.

– А теперь проваливайте! Мы сами п-позаботимся о нем. Он н-не т-т-так п-пьян, если лежит и не держится за п-пол. – Андрон почти перестал заикаться.

Через час или полтора Глеб Нехорошев, по прозвищу Бозон, зашевелился на операционном столе. Сел, трудно осознавая себя и контуры жилья. Потянулся, распрямляя затекшее тело. До чайника со спиртом рукой подать, а до крана с водой путь не близкий. И тащиться туда не хотелось. Поднял руку. Наклонил нос чайника ко рту. Выдохнул и сделал глоток. Прислушался, сделал второй. И сразу серое жилье без окон заиграло всеми красками, будто под солнцем. И блики от приборов из нержавейки стали нежно подрагивать по стенам, по потолку, подгоняемые ветром, которого тоже не было.

Слез со стола. Подошел к медицинскому шкафчику со стеклянными дверцами. Нагнулся, присел, чтобы видеть себя целиком. Замер, бесцельно уставившись в отражение. Тридцатилетний мужчина, высокий и сильный, с длинными рыжеватыми волосами до плеч, что доставляли кучу хлопот и служили причиной постоянных придирок администрации Клиники. Однако расставаться с волосами не желал. Удлиненное, как у всех высоких людей, лицо с парой бородавок на щеке. Большой рот. Ямка на подбородке. Хорошие зубы. Великоватый нос. Шея бойца или борца усиливала впечатление мощи и силы. И большие круглые глаза, зеленые с рыжим, ленивые и строгие, прикрытые ресницами такой длины, что хотелось взять двумя пальцами и потянуть. Сейчас лицо было отечно и помято после масштабной выпивки с двумя пижонами-чекистами-милиционерами.

Он отвернулся и уставился на покачивающийся чайник. А тот гипнотизировал начищенным алюминиевым боком, погружая в транс не хуже грибов, что росли в дальнем углу служебного жилья, настой из которых попивал иногда. И тогда жилье пугающе сжималось. Стены сужались, почти соприкасаясь, и грозили раздавить. А когда страх достигал предела, раздвигались и исчезали, и потолок тоже. Он оставался один, возвышаясь над материальностью окружающего мира. И смутно сознавал, что содержание его нынешней жизни, полнота и адекватность восприятия, и подлинная сущность, лежат вне его сегодняшнего. И, отторгнутый от самого себя, понимал, что может жить еще и в прошлом, и в будущем тоже, только не знал, как.

Толкнул рукой чайник и двинулся к полкам на поиски Операционного журнала размерами с телефонный справочник. Журнал был пронумерован, прошит через все слои суровой ниткой, скрепленной сургучной печатью, чтобы не вырывали листы. В прошлый раз он запрятал журнал, который хранил в дорогом кожаном портфеле, подаренном ГФ, так далеко, что не мог вспомнить, куда. А сейчас, когда вспомнил, не хотел доставать, страшась неведомых последствий. Однако преодолел неправильные мысли. Достал портфель. Положил журнал на операционные стол. Раскрыл. Перелистал страницы. На каждой – отпечатанные типографским способом – место для фамилии больного, диагноза, названия операции, фамилии хирурга, ассистентов, анестезиолога, операционной сестры. А дальше – снова чистое место для протокола операции, для рисунка, если потребуется, и эпикриза.

Вернулся к первой странице, где было несколько строчек от руки, неряшливых и корявых, что обычному человеку не прочесть. «Писателю следует набрасывать свои размышления, как придется и сразу отдавать в печать, потому что при последующей правке могут появиться умные мысли». В этой фразе Кьеркегора было что-то успокаивающее. «Главное – решить, о чем писать: о мотыльках, про Бога или положении

евреев». С этим было ясно. Он точно знал, что не про евреев.

«Ничто так не искажает картину мира, как воображение художника». Короткая строчка настораживала, но не на столько, чтобы перестать действовать в этом направлении. «Память – это дневник, который фиксирует то, чего не было и быть не могло». С этим нельзя было не согласиться. «Анализ показывает, что радикальный гедонизм не может привести к счастью». А эта смущала загадочностью и никак не давалась в ощущениях.

«Мы уверенны, что человек добр от природы. А на самом деле человек добр, только проходя путь и только под знаком формы, естественным образом ему не данной. Она сверхъестественна. И как только мы нарушаем этот не расчленяемый тезис, в ход идет наше сошедшее с рельсов мышление…». Эта посылка философа Мераба Мамардашвили, как ему казалось, не нуждалась в дополнительных комментариях и была очень близка и понятна, поскольку точно описывала происходящее с ним. По крайней мере, в философских терминах эстетики мышления. Что касается понимания остальными, то самым аккуратным ответом было бы: «это их проблемы» или «ну и пусть».

К сожалению, он не знал тогда, каким бы глубоким и основательным не станет вскоре внутренний опыт его личности, сколь богатым не будет духовный мир, все это канет в безвестность, если не сумеет описать полноту своего бытия и тем продлить его. А еще не знал, что познание само по себе награда. И что в гораздо большей степени упреки по части понимания следует адресовать читателю; понимающей деятельности его сознания, которая может быть поставлена под вопрос. И что вопрос этот не за горами.

Каждая из строчек последовательно появлялась в Операционном журнале в тот момент, когда болезненное и чуждое пока желание выразить себя с помощью текстов, становилось невыносимым. Поселившееся в нем с недавних пор – он подозревал, что не само собой, а привнесенное кем-то и даже смутно догадывался кем, – оно было, как говорил Андрон, сродни мучительному похмелью после большого бодуна, когда утром под рукой нет ни водки, ни пива. И чтобы понять состояние свое, брался за перо – прекрасную ручку Parker с золотым пером, подаренную Кирой Кирилловной, как и этот незаполненный Операционный журнал.

И не писать не мог. Ему казалось, что беремен. Это было почище бодуна. Подходило время и тексты, будто плод, начинали проситься наружу, и не удержать их. Только смущался и робел перед чистым листом бумаги.

Вряд ли на первых порах его интересовало качество будущих текстов: родится ли маленький уродец или сподобится создать литературный шедевр. Главное написать несколько простых строк… неважно о чем. Это, как стук в чужую дверь, чтобы впустили… а там, в доме, среди жильцов, писание про них станет таким же естественным и простым, как… как доставка еды в отделения Клиники. И тогда можно будет докопаться до истины, о которой так нервно говорила вчера лифтерша. И успокаивался, что, к счастью, добраться до истины этой не поздно никогда. И был уверен, что истина в нынешних делах – это то, чего не знает и не видит пока. То, что должен выразить в понятных терминах, рассматривающих жизнь его, как научный эксперимент над самим собой. Как попытку, притязающую на познание окружающего мира и свое место в нем. Или, как попытку ввести в заблуждение. Или, наоборот, снискать оправдание своих намерений в глазах тех, кто верит в него и любит. Вопрос в том, чем он готов пожертвовать? И с горечью признавал: ради истины, какой бы она не была, жертвовать не готов ни чем.

И неважно, будет ли это поступок или роман, стихи или пьеса, которую никогда не поставят в местном театре. И роман, конечно, никогда не издадут, даже если… Не стал додумывать. Захлопнул журнал и написал по латыни на обложке: «Non ad typ, non ad edit». [1] А потом озаботился другим: можно ли добраться до сути цветка, обрывая лепестки один за другим? И не знал ответа.

Ему показалось, что дверь, в которую так долго звонил или стучал, вдруг отворили. Смущаясь и стыдясь, шаркая ногами о старый коврик у входа, не зная, следует ли первому протягивать руку для приветствия, двинулся вглубь дома. В светлую комнату, где его поджидал Операционный журнал с чистыми страницами. Сел за стол. Вынул ручку. Посмотрел в окно, будто в словарь. Коснулся пальцем переносицы и, робея, склонился над листом…

1

Не для печати и не для издания (лат.)

Поделиться с друзьями: