Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Много вы, дуры, знаете! Умны больно, — ругал их старик. — Вы брешьте-то поменьше, а побольше помалкивайте. Али спины зачесались? Не стегали давно? Жительство ваше с этого боку, к тому бокунам никакого нет касательства. Ну и пущай себе лежит. Не мы клали, не нам подымать. Господь знает, зачем положил. А мы сторона. Вот сунься у меня кто на тот берег! Узнаю я!

Так и лежал всю зиму на пустом безлюдном поле этот страшный чёрный бугорок. Его не видно было ниоткуда, потому что никаких дорог не проходило через это пустынное поле, сбегавшее пологою покатостью а Ратскому ручью, и только из пасеки Данилыча, которая лежала напротив, на другой такой же покатости ручья, можно было заметить среди чёрных обледеневших кочек и насыпанных снегом борозд осеннего взмёта завеянную снегом кочку иного размера, иного вида.

Старик Данилыч, выходя по зимним зорям

на свой огуменник расчищать глубокий снег, забивший омёты яровой соломы, подолгу смотрел с высоты омёта, опершись на вилы, на эту занимавшую его кочку. Хорошо навострился его глаз отличать издали и падаль, и оброненную свитку, и забытую в поле копну, и свалившуюся с воза охапку сена. Нет, не то что-то. Мудрёное что-то лежит, чуялось сметливому старичку. И каждый день, прежде, чем взяться за вилы, наваливать солому на воз, непременно посмотрит старик за речку на чёрный бугорок: не случилось ли чего с ним? Нет ли перемены какой? Но в нём ничего не изменялось; он лежал, как все другие глыбы земли, недалеко окружавшие его, окоченелый на зимнем морозе, заносимый метелями, оголяемый ветром, лежал с самого Знаменья до весенних сороков. Он возбуждал любопытство не одного талагаевского хутора. Сколько раз видел Никита: подлетят к нему вороны, покружатся. покружатся над ним и опустятся около; какая посмелей, начнёт бочком припрыгивать к нему, прыгнет и остановится, поглядывает с недоверием. А к самому боится подойти. Сажени на три поодаль держится. За всю зиму ни одна ворона сесть на него не посмела. А кружилось страсть сколько.

Диву давался старый Никита. Неспроста что-то: ворона — птица умная, ворона знает, что делает. Подходил раза два и бирюк на вечерней заре. Вытянет серую шею, нюхает, нюхает, завоет, словно заплачет. Аж собаки Никитины на цепях запляшут. А подойти тоже не подходит. Тоже стережётся. «Зверь, известно, умнее человека. Он духом слышит», — соображал себе молча Никита.

Под самые сороки пересухинский сотский с старостою и податным заехали в хутор Никиты Талагаева — подати собирать. Угостил их Никита — поставил медку, вина поднёс. «Всё будто правительство, нельзя ж!» — сам себя оправдывал скупой старик.

Получили подати, стали назад в село собираться, Никита им ни слова.

— А можно, — говорит староста, — Никита Данилыч, тем боком проехать, бугром, тут дюже снежно?

Никита и отвечает:

— Чего ж не можно? Должно, можно. Там месте на юру, не лощиною, там завсегда снегу меньше бывает, господа начальники, а только мы, признаться, тех палестин не касаемся, нам не рука. Всё этим боком ездим.

Поехали начальники через ручей. Взъехали на бугор, пятится лошадь назад. Что за диковина? Глянул сотский вперёд: э, да никак человек мёрзлый! Остановили лошадь, подошли — и то человек! А лежит мудрено: скорчился на коленочках, ничком к земле; лаптишки плохонькие, пятками вверх глядят; как натянул рукою свитку на ухо, так и застыл, а шапки нет. Поглядеть — живой лежит. Толкни его — поднимется, пойдёт. Даже волосы по ветру развеваются, и свитка шевелится. Подивились начальники, покачали головами, сунулись опять к Никите.

— Беда, старый: у тебя на поле человек мёртвый; убитый ли, мёрзлый ли, Господь его знает. Чего ты об нём начальству не доносил?

— А моё дело сторона, господа начальники, — отвечал Никита. — Я никаких ваших делов не знаю. Что там на поле за речкою делается, то до мово двора не касается. Мы с этой стороны, а поле с той. У нас и загонов там нет, и дороги мы туда не знаем. А из избы нам ничего не видать. Да коли б и видать что — зимнее дело. Снегом занесёт, разве рассмотришь?

— Под снегом где рассмотреть! — подтвердил староста. — Что навоза куча, что человек — всё едино! А только тебе, старый, становому придётся поклониться. Как раз против твово двора. Как бы ещё резать к тебе не приволок. Опричь тебя не к кому.

— Упаси меня Господь! — открещивался Никита. — Восемьдесят лет прожил, никогда этого срама не бывало. За что мою бороду седую срамить?

Становой Лука Потапыч не стал медлить. На другой день «съехал на место». Когда сотский доносил ему, что найден замёрзлый человек, Лука Потапыч с двух слов понял, где и как он был найден. Он так твёрдо знал все загоны, овражки и лощинки своего стана, в котором правительствовал целых семнадцать лет, что даже местные мужики, которых вообще было трудно удивить подобным знакомством, диву давались.

Волчья память была на этот счёт у Луки Потапыча. Да и то, сказать правду, Лука Потапыч хотя и принадлежал к православным

христианам и ежегодно Великим постом «сообщался святых тайн», однако во многом вынужден был злою судьбою вести образ жизни бесприютного бирюка и усвоивать его воровские нравы.

Когда долгою зимнею ночью отощавший волк пробирается занесёнными снегом яругами, подрагивая от голода и мороза под своей тёплою шубою, от поневоле безошибочно узнаёт, в каком дворе ворушка дырявее, в каком жирнее баран, в каком гусей больше и какая дорожка, мимо каких кустиков, какою лощинкой идёт к этому двору.А когда к вешнему Егорью выгонит мужичок на тощую парену захудавшие на ржаной соломе табунки и вышлет мальчишек нагуливать на ней овец, голодный серый вор облизывается из лесного овражка, косится жадными глазами, пересчитывая мужицких овец и жеребят. Как не знать ему, сколько их у Прохора и сколько у Трофима и какие у кого?

Так же твёрдо и безошибочно знал Лука Потапыч все дыры каждого двора, всех его жирных и тощих скотинок, которыми он тоже волей-неволей должен был кормиться. Когда знакомый помещик жаловался ему раз, какая непролазная грязь по селу Прилепам, через которое шла битая дорога, Лука Потапыч с самым искренним участием попенял соседу за его неосторожность.

— Ну можно ли, батюшка, в такое время на Прилепы ездить, — говорил он укоризненно. — Народ, известно, богатый, однодворец всё. Хозяева капитальные. Скотины держат — страсть. Стадо-то выгонят — объехать негде! Всё это степного завода скотина. Ядрёная да цыбулястая. Ну и толкут грязь. И месят её дённо и нощно. Где тут экипажу проехать? Нешто этот народ о проезжем подумает? А я уж завсегда, как весна, то стороной держусь, мужлановскими. И отлично! Потому там всё бывшие господские. Силы той нетути. Скота мало. И пресухо, я вам доложу, только катись! Ну и народ обыкновенно стращенный, почтения больше имеет. Что прикажешь, тем же часом и готово. Не храпят, как однодворцы.

И терпение у Луки Потапыча было тоже волчье. Он знал, что судьбу нельзя взять за шиворот, как беспаспортного бродягу, и повернуть к себе лицом, к лесу задом. Напротив того, Лука Потапыч хорошо знал, что когда судьба схватит человека за шиворот, то не скоро вывернешься у неё. Поэтому он никогда не роптал, а всегда был доволен тем, что Бог давал. Откопает под снегом сухое лошадиное копыто, и то гложет. Придётся трое суток снег нюхать по оврагам, лязгая зубами, и на то не обижается. Зато уж когда попадётся под случай сытый баранчик, спуску не даст, скушает с ножками и с рожками в присест. Это сознание тяжёлых условий своей доли постоянно наполняло сердце Луки Потапыча философским всепрощением своих собственных грехов и грустною ирониею к непосвящённой публике.

— Эх, господа, господа! — говорил он часто, не то с меланхолическою, не то с презрительною улыбкою. — Толковать-то вы мастера. Посидели бы вы в нашей шкуре! В чужих руках и корка велика! По-вашему, так нам и валятся в рот варёные галушки. Только рот разевай. Кабы вашими устами да мёд пить! А вы не завидуйте, а посмотрите на житьё человека по-божески, по всей правде. Не на одну его прибыль, а и на беды его. Вот тогда и судите.

— Что говорить, Лука Потапыч! — хохотали кругом. — Нешто мы не знаем: «на волка одна помолвка»!

— То-то помолвка! — обиженно говорил Лука Потапыч. — Беда-то наша не видна, а корысть наша у всех спицей в глазу. Бог с вами со всеми!» Люди не видят — Господь видит. Он, милосердный, всё взыщет.

Лука Потапыч стоял на пустынном загоне, по ту сторону ратского головища, тепло завёрнутый в огромную волчью шубу, плотно перетянутый кушаками, в высоких медвежьих сапогах и в простёганной ватою военной фуражке с кокардою. Его сытое, невинно-лукавое лицо с привычным беспечным равнодушием выглядывало из высоко приподнятого мехового воротника, торчавшего башнею на его плечах. Если теперь Лука Потапыч напоминал несомненно волка, то не того жалкого ночного бродягу с подтянутым животом, который едва плетёт свои воровские ноги после трёхсуточного поста на зимнем морозе. Нет, теперь Лука Потапыч напоминал сытого, счастливого волка, который ожирел за лето на родовых гусях и утках, которого злая рука охотника давно уже не вспугивала с его налюбленных обмятых лёжек в тихой глуши тростников, день и ночь наполненных глупою жирною птицею. Оттого с таким безмятежным спокойствием, с такою сытою снисходительностью косились калмыцкие глазки шишовского волка на шевелившихся вокруг него мышей, уже неспособных возбудить его удовлетворённого аппетита, на толпу бедных, оборванных мужичонков, согнанных из Суровцовой и Пересухи «поднимать тело».

Поделиться с друзьями: