Черные камни
Шрифт:
Я ежедневно ходил и к главным проходным воротам. Там лежали рядом трое погибших моих товарищей. Бывший в зоне больной и старый западноукраинский священник ежедневно читал над ними молитвы на церковнославянском языке. Его прогоняли и даже били, но он снова приходил и читал. Лица погибших были уже закрыты белыми тряпками. И Жука, и Игоря смерть настигла сразу. В них попали десятки пуль. Пространство так хорошо простреливалось и в нас так долго стреляли из двух пулеметов, что у охраны не было никаких сомнений в том, что убиты все четверо.
Почему лагерное начальство не устроило тогда
Месяца через три после моего выхода из БУРа как-то вечером, когда мы чифирили в бараке с Косым и другими ребятами, прибежал шестерка от нарядчика:
— Пан Косой! Пан нарядчик просил вам передать, что завтра утром вас и ваших друзей выдернут на этап, всего четырнадцать человек.
— А куда?
— На Центральный! Пан нарядчик, — это паренек сказал Косому на ухо, но я слышал, — просил передать, что шмонать вас не будут — ни здесь, ни там.
— Ясно! — сказал Леха, когда паренек убежал. — Поедем на Центральный сук резать. Готовьте пики. Дело доброе — начальник разрешает.
Наутро, еще до развода, нас посадили в зоне на машину. В передней части кузова, отделенной крепким деревянным щитом с гвоздями наверху, стояли два автоматчика. Автоматы направлены были на нас. Однако к таким перевозкам мы давным-давно привыкли. Нас действительно не шмонали, и у всех были хорошие пики. Семь-восемь километров — путь небольшой. Нас построили у вахты Центрального, передали наши дела дежурному. Тот сделал перекличку. Все правильно.
Сквозь щели в воротах нам были слышны взволнованные голоса:
— Гражданин начальник! Откуда этап?
— С «Черных камней».
— Кто?
— Воры.
— А конкретно?
— Провоторов, он же Леха Косой. Студент Жигулин, он же Раевский. Он же с Иваном Жуком бежал. Стало быть, Беглец.
Так я впервые услышал свою вторую лагерную кличку. У ворот нас тоже не шмонали, только приказали:
— В БУР!
Впереди нас, метрах в двухстах, к БУРу бегом бежали Протасевич, Дзюба и Чернуха с какой-то мелкой шушерой. Мы кинулись было вдогон, но часовой с проходной вышки заорал:
— Стой! Стрелять буду!…
Пришлось остановиться минут на десять. Когда мы подошли к БУРу, суки уже сидели в одной из камер с решетчатой дверью под замком. Нас всех тоже поместили в большую, просторную камеру — наискосок от «сучьей». Леха Косой начал веселые переговоры:
— Эй, Протасевич, Чернуха, Дзюба! Ночью начальник забудет закрыть замки на камерах. Резать вас будем. Толик-Беглец на вас большой зуб имеет. Вы меня поняли?
— Поняли, — жалобно сказал Протасевич.
— Попроси у него прощения. Может, он тебя простит.
Протасевич, всхлипывая, начал просить прощения:
— Толик! Прости, Христа ради. Век не забуду. Порежь, если хочешь, только жизни не лишай.
Наша камера развеселилась. В соседней царила могильная тоска. Нам принесли жратву и целых три банки только что сваренного чифира — от нового нарядчика. Предыдущий (Купа) был зарезан ворами зимою. (Я об этом уже рассказывал.)
Принесший подозвал
меня и передал маленький пакетик— Это бугор Степанюк просил вам долг вернуть и спасибо сказать. Он брал у вас взаймы, но не смог рассчитаться — вас неожиданно выдернули на этап, а он с бригадой был в шахте.
В кусок газеты были завернуты аккуратно сложенные в восемь раз две четвертные. Ни в какой долг я денег Степанюку не давал. Я дал ему когда-то лапу — одну четвертную. А теперь он узнал, что я могу оказаться в высшем воровском руководстве лагеря. Сообразительный мужик был этот Степанюк. Нашел способ.
Всю ночь мы ждали открытия замков. Но — увы! — этого не произошло. Лагерное начальство почему-то отказалось от своего намерения. Утром нас, всех четырнадцать, ошмонали возле БУРа и отобрали пики. Затем погрузили в кузов машины и повезли на рудник имени Белова.
Пейзажи были самые разные, но все — колымские. Ехали тихо.
…Ямщик, не гони лошадей -
Нам некуда больше спешить, -
вспомнились почему-то гениальные строки старинной песни.
В начале пути, когда въехали на взгорок под желтой скалой (ах! какое чудное место для нападения!), ясно увиделись четыре больших черных камня. Вернее, три больших и один маленький. И мне подумалось: три большие черные скалы — это памятники Ивану, Игорю и Федору. Маленький — это знак для меня, поскольку я остался жив. Знак памяти.
Клятву, данную Феде Варламову, я выполнил летом 1957 года. Путь от железнодорожной станции к маленькому родному его городку Белогорску был недолог, не более получаса. Места эти с раннего детства были мне знакомы, отец часто брал меня в свои поездки по району по почтовым делам на тарантасе. Я не был в Белогорске двадцать лет. И ничего не изменилось. Только городок словно стал меньше. Так же, как и в раннем моем детстве, текла могучая река, и белели меловые горы, поросшие лесом и кустарником: сосна, дуб, рябина (уже краснеющая), бузина и еще бог весть какие кустарники и травы.
У остановки я спросил Камышовую улицу. Юная девушка подробно по-украински объяснила мне путь. Камышовая улица, и дома на ней почти все с камышовыми крышами. За плетеными изгородями цвели высокие, чуть запыленные мальвы. Стены домов — кирпичные, саманные, деревянные — были, по местному обычаю, обмазаны глиной и чисто выбелены.
Вот и калитка с цифрою пять. Я постучал, позвенел щеколдою. Из раскрытой двери раздалось по-русски:
— Заходите, не заперто!
И навстречу мне вышла высокая, красивая женщина лет уже за шестьдесят. Глаза ее, чистые и еще молодые, живые, прозрачные и глубокие, были глазами Феди Варламова. И лицом очень похожа была она на моего погибшего друга. Я сказал:
— Здравствуйте, Мария Анисимовна!
— Здравствуйте, не знаю, как величать. А откуда вы меня знаете?
— Знаю я вас от дорогого друга моего Федора Варламова. Очень он на вас похож и лицом и глазами.
— Так вы от Феденьки?! Где он? Что с ним случилось — пятый год ни одного письма! А раньше-то письма, хоть по одному в год, но приходили! — И в глазах Марии Анисимовны заметалась тяжелая смертельная тревога и предчувствие: — Что, нету уже моего Феденьки, меньшенького моего родного сыночка?